Вера Шельпякова
(1903—1957)

НЕ БОЙСЯ, ТОЛЬКО ВЕРУЙ!

Автобиографическая повесть

Крещение баптистов

 

 

1. МОИ РАННИЕ ИСКАНИЯ

Я пришла домой — отец давно уже меня поджидал. Он сидел на голубой застекленной веранде, между кадками с фикусом и филодендроном, и смотрел на снежные вершины гор в вечернем розовом закате.

Отец тихо напевал:

 

По всей земле царствует слава Твоя,

Мой Господь и Творец!

Величье Твое и держава

Объемлют пределы, небес...

Когда я смотрю на творенье

 

Перстов Твоих, Боже Святой,

То я прихожу в изумленье...

Но что человек, что Ты помнишь

В величии Твоем и о нем?

 

Я люблю, когда он поет, — вполголоса, вдумчиво, никому не навязывая песню. Я люблю, когда он читает Библию, — тихо, просто, задушевно, ни к кому не обращаясь, ни с кем не беседуя.

Он умолкает и смотрит на меня таким обрадованным взглядом, словно мы давно не виделись.

— Касатка моя... — говорит он. — Пришла? Я отдохнул маленько, поджидая тебя. На заход солнца посмотрел — какое величие!

Я, виноватая, метнулась ставить самовар, блестевший, как зеркало, достала из чулана десяток яиц, мед, масло, сыр и высокий, теплый, мягкий, как вата, с нежной румяной коркой пшеничный хлеб.

Отец молча и ласково следил за каждым моим движением, и под таким добрым и ласковым взглядом я все делала очень быстро и радостно.

Он никогда не сердился, не упрекал меня, не раздражался. Я знаю, как ему хочется пить. Ведь с четырех часов утра до заката печется он под палящими лучами южного солнца, согнувшись, режет клубнику, и кругом — ни деревца, ни тени. А потом возвращается пешком. Я не слышала от него жалоб на усталость, не было обиды и зависти к другим, живущим лучше его.

Отцу было сорок пять. Среднего роста, плотный и крепкий, с густым румянцем на загорелом лице. Темные волосы, слегка вьющиеся, зачесаны назад. Носил он полотняный костюм с вышитым воротом. В его внешности не было ничего особенного. Но вот глаза, какие у него глаза! Глаза освещали и одухотворяли все его лицо. Серые, глубокие, вдумчивые, порой светящиеся, или грустные, иногда ласковые, мягкие, или очень серьезные.

На столе красовалась ваза с отборной клубничкой-царицей. Когда сияющий самовар запел, отец взял самую крупную ягоду и сказал:

— Это тебе, дочка. Я едва донес ее, она чуть держится на корешке, налитая, мешочек с солнцем. А вот еще сережки и чучкела с орехом...

И он повесил мне на уши крупные, темно-красные черешни. Мне жаль было кушать клубнику — так она велика, — а спелые сережки-черешни болтались и холодили уши.

Все эти незначительные знаки внимания, идущие из глубины сердца любящего отца, и его приветливый взор наполняли мою душу ответной любовью и благодарностью. И мне было хорошо.

 

* * *

К столу вышла мачеха.

— Дуняша, здравствуй! Ну как, встала? — приветливо встретил ее отец.

Она ничего не ответила и начала жадно вдыхать свежий вечерний воздух.

— А я нынче много клубники продал, — сказал отец. — Пришел на заре, а около нашего сада уже стояли линейки — персы и армяне приехали с решетами. «Пусть, — говорят они, — каждый будет резать, а ты помогай, и за это дешевле бери». И мы дружно начали работать. Завтра...

— Вы, Кузьма Мартынович, все о плотском да о земном, а о небесном не помышляете, — прервала его мачеха, никогда не разделявшая с ним ни успехов, ни неудач его. Отец замолк.

Это была женщина лет тридцати пяти, редкой красоты: стройная, высокая, белая, с легким румянцем и тонкими, словно выточенными чертами лица. Но самое изумительное — это ее волосы: золотистые, волнистые, спускавшиеся до колен. Казалось, на ее волосах постоянно играли, переливались лучи солнца. И лишь одно не вязалось с ее красотой — глаза: маленькие, холодные, мертвые.

Она выходила только к вечеру, а весь день лежала на ковре — спала или читала Библию, заливаясь слезами. Она не имела заботы об отце ни по долгу, ни по любви. И отец от нее ничего не требовал. Она часто постилась.

И теперь, выйдя к столу, мачеха не прикоснулась к еде, соблюдая пост. Но, подняв стакан к лампочке, строго спросила меня о земном:

— В скольких водах мыла стаканы?

— В двух мисках и вытирала двумя полотенцами, — глухо ответила я, нарушив требование мачехи мыть посуду в трех горячих водах и вытирать все до блеска тремя полотенцами.

— Да что ты, Авдотьюшка, — мягко возразил отец, — стаканы сверкают, куда еще чище. Да вся веранда как вымыта, стеклошки...

— Ты не говори, — прервала его мачеха. — Не наглядишься на нее, а что она? Никчемная. Гордости в ней много, а Бог гордым противится, значит, она чадо дьявола. Учиться задумала, к светским книжкам все ее думки, а к Библии никакого стремления. Вы, Кузьма Мартынович, запомните мое последнее слово: я выбью из ее головы ученье и приучу к хозяйству по дому. А если вы ее отдадите
в гимназию, я немедленно уйду из дома — живите со своей ненаглядной дочкой, уже большая, четырнадцать лет ей.

Отец молчал — он не выносил пререканий — и с грустью смотрел на меня.

Я быстро глотала чай со слезами и, как всегда, молчала. А жалобы ее на меня продолжались. И так ежедневно. Мне жаль отца — он сидит такой печальный.

— Найди Ванятку, — сказал мне отец, — что-то запропал он.

Я обрадовалась и побежала разыскивать двенадцатилетнего братишку. Нашла его в компании ребят. Увидев меня, он очень обрадовался, подошел и сказал:

— Я ждал тебя. Боюсь идти один по лестнице, еще кто-нибудь с ножом кинется на меня. Сейчас тут рассказывали...

— А ты не верь мальчишкам, — ответила я, зная его боязливость и доверчивость с ранних лет. — Они любят пугать тебя.

— Ты что-то совсем забегался, — встретил его отец. — Садись кушать, ложись пораньше спать, а завтра на заре поможешь мне.

— Не пущу его в клубничник, — спокойно сказала мачеха. — Пусть бегает, успеет еще наработаться, на то и каникулы.

— Беганье по улицам приведет только к озор
ству, — заметил отец.

Ванятка, как всегда, не знал, кого слушать, но знал, что будет так, как сказала мачеха.

— Ну, я пошла, — сказала мачеха.

— Когда вернешься? — грустно спросил отец.

— На заре. Пойду на собрание, а потом в горы,
побеседую с Христом. Он тоже уходил в горы и нам
велел.

Она надела большую шелковую шаль и ушла.

Эти ее ежедневные уединенные прогулки по ночам были самым тяжелым в жизни отца. Он часто вставал с постели и беспокойно ходил по комнате, тревожась за нее, — не простудилась бы под дождем, да не обидел бы ее кто.

— Эх-хе-хе — вздохнул отец и едва слышно запел:

 

Возьми свой крест и следуй
В путь узкий за Христом,
Идя за Ним, не сетуй,
Не плачь — ты под крестом.

 

* * *

Ванятка пошел спать, прося меня зажечь свет в спальне, так как боялся темноты. Я начала мыть посуду в трех водах, и в это время в дверях веранды показалась крепкая, здоровая женщина, наша молочница. Лицо ее было заплакано, а в руках она держала туфли.

Заходи, Машенька, — встал к ней отец. — Ты что это сняла туфли, как будто в мечеть пришла?

Затопчу, вон какие у вас беленькие ступеньки на лестнице, чай, каждый день моете щелоком.

У нас была какая-то нежилая чистота, и люди боялись ходить к нам в обуви.

— Надевай туфли и садись пить чай, — радушно сказал отец.

Машенька присела к столу и быстро заговорила, заливаясь слезами:

— Пришла погориться к тебе, Кузьма Мартынович, — ночью угнали мою коровенку.

— Экая беда! — воскликнул отец.

А она причитала:

— Помирай, ребята, с голоду, а Петюшка — бросай учебу.

Машенька — вдова, у нее пятеро детей, живет она на окраине города, в Молокановке. Однажды ее муж, извозчик, поздно возвращался домой, на него напали горцы, отняли лошадей, а затем убили его. Осталась у нее одна кормилица — корова.

Отец молчал, тихо постукивая пальцами по столу, что-то обдумывая.

— Петюшке твоему который год? — наконец спросил он.

— Шестнадцатый.

— Пусть он кончает техническое училище, я внесу плату за обучение. Через год он будет техник-электрик, вот тебе уже первый кормилец. Какой он у тебя — не нарадоваться!

Машенька вдруг перестала плакать и радостно сказала:

— Ох, и хорош, как хорош! И ласков, и в учении старается.

— Второго твоего сына отдадим в ремесло, — спокойно и уверенно продолжал отец. — Он у тебя толковый, это — твой клад. Через год будет помощником. Ну, а этих троих ты прокормишь пока сама, поденщицей, у тебя Божий дар — вон какое здоровье!

Слезы высохли у Машеньки, и светлая улыбка осветила ее цветущее лицо.

— К зиме одежда есть? — спросил отец.

— Одежка есть, а с обувкой плохо, по очереди носят, и те рваные.

— Принеси мне завтра шесть мерок, обведи каждую ступню карандашом и вырежь... Ну, Машенька, не горюй, — вдруг весело сказал отец, — давай пить чай, мажь хлеб маслом и медом, да покушай спелую клубнику. Господь есть Бог вдов и сирот.

После чая Машенька ушла. Я видела, как она бежала по лестнице, — окрыленная, позабыв снять туфли.

— Ну, ягодка моя, — сказал отец, — пора бы спать.

Я пошла стелить ему постель, но в это время пришла старушка, и тоже с обувью в руке.

— Милости просим! Заходи, Дарьюшка, — встретил ее отец. — Как живешь? Давненько не видать тебя.

Вместо ответа старушка залилась слезами. Плакала долго. Отец молчал.

— Что так пригорюнилась? — вдруг весело спросил отец, и легкая смешинка зажглась в его глазах. — Будто умерли у тебя все или все сгорело... Так горевать...

— Как же мне не плакать, — наконец проговорила Дарья. — Внучок-то, Васятка, целую неделю пьет беспробудно, а клубника опадает, некому резать. Чем-то я буду кормить сирот-внучат?

— Где он сейчас?

— Дома спит, напился.

— Зови его немедленно ко мне, пока он не ушел.

Старушка перестала плакать, засуетилась и торопливо ушла. Вскоре явился Васятка, восемнадцатилетний крепкий парень. Он был грязен, а лицо распухло от синяков.

— Экий босяк явился! — воскликнул отец. — Посмотрите-ка на него! У кого подбито лицо? У Васятки! Кто валяется под забором? Васятка! Кто это рваный, грязный? Васятка! У кого братишка без хлеба? У Васятки. Чья бабка плачет? Васяткина.

Он стоял пришибленный, не поднимая глаз на отца.

— Слава Богу, не дожил твой отец до такого позора. Лучший из лучших, а что стало с тобой?

— Простите меня, Кузьма Мартынович, — заплакал Васятка. — Виноват крепко. Дружки одолели, никак от них не отбиться. Эх, папаня, мой желанный, видел бы ты... Где ты?

Отец от волнения быстро зашагал по веранде.

— Иди, умывайся, — наконец остановился он около Васятки. — Дочка, постели ему постель, принеси чистую одежду, а я подогрею ужин. И затем сказал ему мягко, ласково:

— Завтра встанешь со мной рано, я дам тебе заказы на клубнику, выполни все. И пока не снимешь свою ягоду, будешь ходить со мной и ночевать у нас.

Васятка покорно пошел умываться, продолжая всхлипывать о своем папане, каменщике, которого недавно задавило балками во время стройки чужого дома.

Вскоре в нашем доме наступила тишина. Я легла спать, но сна не было. Я думала о том, как по-разному проходят вечера у отца и мачехи, словно они читают разные Библии. В то время как она ищет уединения с Христом, отец кипит в гуще людских страданий, стремясь утереть слезы плачущим. Не было ни одного чужого дела, если приходили к нему с горем или за советом, которое бы он не считал делом своим.

Из спальни отца я услышала задушевный шепот, едва уловимые слова в ночной тишине:

— Благодарю Тебя, Господи, за обильные Твои щедроты и милости ко мне. Ты питаешь, греешь, охраняешь меня. Прости меня, если я сегодня кого обидел. Поддержи милостью Твоей Машу. Останови на гибельном пути Васятку. Сохрани от зла сына моего и прими благодарность за радость и утешение, дарованное Тобой в дочке моей. Господи, вразуми Авдотьюшку. Пошли мне спокойного сна. Возлагаю все мои заботы на Тебя.

Слезы льются на мою подушку, искренние слова молитвы трогают меня, но молиться так я не могу: на сердце — многолетняя обида на мачеху.

 

* * *

Я рано встала. Отец ушел, но на столе был завтрак, приготовленный его заботливой рукой. Ванятка быстро умчался на улицу. Я купила на базаре продукты для обеда и принялась за уборку четырех комнат.

Наступил бессмысленный, безрадостный день: ежедневно я убирала комнаты, которые никто не грязнил. Полы были покрыты новым линолеумом и до блеска натерты мастикой. Стены ежегодно белились цветным мелом, а бордюр раскрашивался узорами цветов.

Я сняла ковры в гостиной и не знала, что чистить. На них — ни мусоринки. Я потрясла их на лестнице — ни пылинки. Сюда никто не ходил — мачеха запрещала, а гости бывали два раза в год. Я протерла суконкой пол, сначала одной, потом другой, и, наконец, до блеска, третьей. Протерла прованским маслом резную мебель, применяя шпильки, иголки там, куда могла бы попасть пылинка. Вымыла и без того блестевшие окна — мыли их каждую неделю.

Затем щелоком из золы мыла кухню, веранду и лестницу. Особенно кропотливая работа была на веранде: перемыть все листья фикусов, олеандра, филодендрона и около сотни мелких стекол.

Уборка, начатая с утра, прерывалась приготовлением обеда и кончалась только на закате. Носилась я по комнатам ветром, но беззвучно, на цыпочках, в сафьяновых чувяках, чтобы не разбудить мачеху, вернувшуюся на заре.

О чем я думала? Только не о том, что делали мои руки и ноги. Я мучительно думала только о своем дальнейшем учении. Прошел уже целый год,

как я кончила пятиклассную школу с похвальным листом, и мачеха категорически запретила мне учиться дальше. Вот уже год, как отец убеждает ее в бессмысленности требования от меня нежилой чистоты и в том, как необходимо мне образование или какое-нибудь учение по специальности. Отец ждал ее согласия.

Мачеха на все отвечает библейским текстом вперемешку с ядовитыми словами, с угрозой покинуть дом, если моим уделом не станет домашнее хозяйство. О, как я ненавижу эти тексты!

Для кого же я так стараюсь и нахожусь в полном подчинении у мачехи? Не для нее, а ради любимого отца, чтобы она не жаловалась на меня, не расстраивала бы его. Ради него я согласна на все... Но вот учение, как тут быть? ...Ах, как я люблю книги! Знать все о разных странах и народах, о том, как они живут, какие радости находят, для чего живут. Поучиться у умных людей, а потом и самой поучить темных, несчастных... Послужить бы другим, быть полезной, помочь бы...

А пока... Я тайком беру у моих подруг, продолжающих учиться, то историю, то географию, то литературу — почитать, и жадно слушаю их, когда они рассказывают, чему их учат. А приводить подруг домой мачеха запрещает. И читаю я по ночам, когда ее нет дома. В эти счастливые часы я забываю все и уношусь мечтой очень далеко... Вот и теперь, убирая комнаты, я вся во власти только что прочитанной книги.

Но вдруг мой взгляд упал на письмо, лежащее на столике, который я протирала. На недописанном листке я прочла строки мачехи к своей матери: «Маменька, ты учила меня семь лет, учи дальше сестренку Катюшу, отдай ее в гимназию, деньги за учение вышлю. Пусть учится, пока я жива, а там замуж ее отдадим за образованного...»

Я села на пол, опустила три тряпки и залилась горькими слезами.

 

* * *

К вечеру из спальни вышла мачеха и спустилась вниз во двор, где наша прачка Поля заканчивала стирку. На веревках висело белоснежное белье, которое менялось два раза в неделю и не кипятилось, а «бучилось».

Мачеха прошлась вдоль веревки, внимательно рассматривая швы на белоснежном белье, и начала снимать сначала одну вещь, потом вторую, и вскоре полверевки опустело...

— Стирай снова, — спокойно сказала она Поле, — посмотри, плохо отстирано, и мало «бучила».

Поля тревожно стала рассматривать белье и беспомощно развела руками:

— Убейте, Евдокия Андреевна, — ничего не вижу. Не знаю, что перестирывать, — с горечью сказала она. — Как сказали, так я три котла отлила на бук. Чем я не угодила вам?

Мачеха бросила все снятое с веревки в корыто, залила водой и спокойно сказала:

— Ничего не видишь? Вам бы только полтинник получить. Уходи, ничего не получишь.

Поля запричитала о своих детях, ждущих ее с хлебом, просила хоть гривенный и в конце концов ушла ни с чем, даже не поужинав.

Слезы душили меня: зная старательность Поли и заевшую ее нужду, я с трудом кончала свою уборку.

Мачеха поднялась наверх и спокойно сказала мне:

— Уложи белье снова по порядку в бук, просей новую золу, разогрей котлы и всю ночь отливай бук по одному ковшику. Я выучу тебя стирать, а прачек не буду звать, уже пятую не могу выучить.

Затем взяла она белоснежный платочек и пошла проверять им мою уборку. Махнула под шкафами — ни пылинки, под коврами — и вдруг на платочке образовалась узкая полоска пыли.

— Вот твоя никчемная уборка, — сказала она. — Снимай ковры и снова убирай. Да еще раз двери перемой, плохо терла.

Я, глотая слезы, начала свертывать ковры, спеша сделать это до прихода отца, чтобы он не видел и не слышал бы ничего. При нем таких сцен не было.

Но, о, ужас! Я увидела перед собой мачеху, в руках которой были взятые мной чужие книги — история, география и мой похвальный лист. Я все это прятала в своей кровати.

— Вот чем забита твоя голова, а не делом, — сказала она и бросила все в горящую плиту, на которой варился ужин.

Она спокойно взяла меня за плечи, я близко увидела ее леденящие душу глаза и услышала размеренный голос:

— Уходи из моего дома навсегда, а если вернешься, я брошу твоего отца!

 

* * *

Я вышла на бульвар в надежде встретить отца, возвращающегося из клубничника, и, обняв липу, тихо плакала.

Плакала я об отце: случилось то, чего он всегда опасался, — изгнание из дома детей. Придет он усталый, и вместо желанного чая на него посыплются упреки и жалобы на меня.

Где и как я буду жить без отца, вне родного дома? Ни простор нашей квартиры, ни убранство ее, ни обилие питания и одежды не привязывали меня к дому, так как на всех этих благах лежала отрава, вносимая мачехой. Отец составлял мой родной дом: его ласковый взгляд, голос, ожидание меня, стремление всегда порадовать чем-нибудь — все это было солнечными лучами, под которыми я могла расти. Как же я буду жить без этого солнышка? А кто о нем будет заботиться?

Мачеха говорила со мной только о каком-нибудь деле. За смех и разговор строго наказывала, а когда я принесла похвальный лист и робко показала его, она, не взглянув на него, сказала: «И как это вам хочется, чтобы все вас хвалили, а что вы? Никчемная». Пренебрежение и презрение ко мне были постоянным ее отношением, а любви отца ко мне она не выносила, обрывая его на каждом ласковом слове. Я выросла молчаливая, нелюдимая, мрачная, неразговорчивая, без улыбки.

Так текли мои безрадостные мысли, а отца все не было. Уже стемнело... Очевидно, сегодня отец пошел другой дорогой и давно уже дома. Где же мне его увидеть? Я вспомнила, что сегодня суббота, и отец вечером пойдет на евангельское собрание. Я поспешила туда.

 

* * *

Собрание уже подходило к концу, когда я вошла в зал. Пели гимн «Я усталый, изнуренный о, Господь, иду к Тебе»; пели дружно, свободно, в четыре голоса, и никто пением не управлял.

Собравшиеся здесь каменщики, плотники, сапожники и извозчики после тяжелого физического труда отдыхали телом и душой и пели с большим воодушевлением.

Эти люди в прошлом страдали каким-нибудь пороком, в основном — пьянством. Уверовав во Христа, они дали обещание Богу идти по Его путям. Трезвость, честность, братолюбие выделяли их в той среде, в которой они работали. Желающие выступали здесь с проповедью, независимо от степени грамотности или дара слова.

У входа в зал сидел престарелый городовой, который не пропускал сюда людей в серых шинелях и следил за речами выступающих. Он крепко спал.

Отец сидел в конце зала, низко опустив голову, и, казалось, ничего не замечал. По его поникшему виду я поняла, что ему уже все известно.

Руководящий общиной извозчик Павел Никано-рович открыл Евангелие и прочел слова Христа: «Не препятствуйте им (детям) приходить ко Мне» (Мф. 19:14).

Он говорил о том, как жизнь верующих бывает камнем преткновения для их детей, когда они хотят Его познать. В заключение он пригласил всех к молитве.

Я, утомленная своими горестями, вслушивалась в слова Евангелия, на душе теплело, и мне хотелось молиться с верой простыми словами, которыми и все здесь выражали свои чувства.

Но вдруг я услышала спокойный голос мачехи: «Братья, молитесь обо мне, чтобы Господь дал силы терпеть от детей, одержимых дьяволом и измучивших меня непослушанием».

Все опустились на колени. Я услышала молитвы «о злостных детях дорогой, изнемогшей сестры». Я горько заплакала, мое устремление к молитве рассеялось, и вдруг все слышанное мною здесь показалось таким лицемерием и несправедливостью... Я встала с колен с твердым решением никогда больше сюда не приходить...

Руководящий объявил: «Члены общины, останьтесь». Мачеха осталась. Отец уходил. Я подошла к нему, и он взглянул на меня как-то безучастно.

— Папа, а ты останешься?

— Нет, дочка.

— Почему?

— Я не член. Я отлученный.

— Ты?

— Да, я.

— Почему?

Отец молчал.

— Папа, скажи мне, я не знала... Ты ведь был в числе первых основателей общины?

— Падение было... Давно... Я не вынес смерти твоей матери и запил с тоски... Я, который смолоду ни разу не брал в рот этого зелья и вкуса его не знал. Тебе было тогда три года, а продолжалось это год целый, пока Господь не вытащил меня из погибели...

— Ну, ягодка моя, что делать будем? — вздохнул он. — Мать твоя вместе со мной носила кирпичи, вместе клали дом для вас, а сегодня тебе места нет... Пусть уходит она, обеспечу ее всем. Никак не угодить ей. Пусть все скажут: «Какой же
ты христианин, если жена из дома бежит». Не слыхал я о таком позоре среди последователей Христа, чтобы жена уходила из дома. Не было еще такого...

И в голосе отца послышались слезы.

— Что ты, родной мой, — заволновалась я, впервые видя отца в таком смятении духа. — Я пойду ночевать к Настеньке, а через несколько дней мачеха смягчится и снова позволит мне жить дома. Все равно я не смогу жить дома, если она уйдет из-за меня... Это еще тяжелее...

— Эх, милочек ты мой, — обнял меня отец. — Пожалуй, подождем, Господь умудрит. Пойдем домой, возьми с собой хоть платьица да белье.

— Папа, а как же с учением? Забыть навсегда, с корнем вырвать заветную мечту?

— Меня били за то, что я учился грамоте, — сказал он. — Я все заборы исписал угольком, а все-таки выучился. Потерпи маленько, не горюй, Господь усмотрит и твое дело...

Мы пришли домой и увидели на столе измятую фотографию мачехи с выколотыми глазами, а рядом лежала записка Ванятки: «Папа, не ищи меня, я убежал. Уеду далеко, а когда вырасту, взаправду выколю ей глаза, за Верочку отомщу. Без нее жить дома не буду».

— Эх, Авдотья, каких ты бед натворила, — схватился за голову отец.

— Эх, Ванятка, что ты сделал... Все обвинение падет на меня, и дом отца теперь закрылся для меня навсегда... — подумала я.

Я наскоро собрала свой узелок, и мы побежали с отцом на розыски Ванятки — сначала на вокзал, затем к его школьным товарищам, потом в городской сад и, наконец, в полицию. Никто ничего о нем не знал. Ванятка словно в воду канул.

 

* * *

Поздно ночью я пришла в дом Настеньки, стоявший далеко на окраине города. Настенька, узнав, в чем дело, обрушилась с проклятиями на мачеху и отца: «Разогнали детей», — кричала она. Потом зажгла закопченную лампу, тускло осветившую две неуютные комнатки и ее спящую семью.

Я, измученная, положила свой узелок на кушетку, предоставленную мне для спанья, и сердце мое сжалось глубокой тоской. Жизнь моя закончилась на пятнадцатом году. Образование закрыто. Отец потерян. Ванятка пропал. Из родного дома меня изгнали. Впереди — ни единого луча. Меня охватили страх и отчаяние. И вдруг... Со стены на меня глянули, как живые, полные любви глаза моей матери. Изгнанный мачехой портрет нашел убежище в убогих комнатенках Насти. Я не могла оторваться от маминых широко открытых, с поволокой, необыкновенных глаз: счастливо смотрели они на меня, чему-то радовались и, казалось, говорили:

— Гляди-ка, как чуден мир Божий, и сколько благ в нем сокрыто. Можно ли так печалиться? Ведь я прошла путь веры...

Я вдруг забыла все свои горести, улыбнулась ей в ответ. Неясная надежда на будущее озарила меня, и я крепко уснула.

 

 

2. ВЗОШЛА ЗАРЯ (1917 год)

В этот теплый, солнечный день на Александровский проспект, казалось, высыпал весь город. По мостовой двигался нескончаемый поток ликующей толпы, которая с волнением пела одну за другой

революционные песни. Мелькали красные цветы, приколотые к груди, колыхались красные банты, многие просто махали красными платочками.

Со всех переулков, как ручьи в реку, вливались новые и новые толпы, никем не организуемые, и они подхватывали бодрые песни, никогда не слыханные раньше. Взволнованный народ мало знал о великих революционных событиях в Петрограде, но и то немногое передавали один другому радостными голосами.

На бульваре было не протолкнуться, и я повисла на сучке липы, крепко обняв дерево. Стоило кому-нибудь крикнуть: «Товарищи», как его быстро поднимали на руки и вместо трибуны подставляли свои плечи. В один миг смыкалось тесное кольцо вокруг стихийно возникшего оратора. Жадно ловили нигде и никогда не слыханные горячие слова и отвечали возгласами: «Правильно! Справедливо! Совершенно верно!». Тут же многие обнимались.

И я впервые услыхала такие слова, как «свобода, равенство и братство». Я узнала здесь, что тысячи революционеров томились в тюрьмах за то правое дело, которое сейчас победило. Узнала, что будет построен новый мир: земля будет отдана крестьянам, лечить всех будут бесплатно, образование — всеобщее, нации — все равны. Не будет больше богатых и нищих.

Но недолго липа была моей опорой: новые людские волны понесли меня вперед неведомо куда и, наконец, вынесли в какой-то переулок. И здесь я увидела...

Юноша лет двадцати, в студенческой форме, стоял на каменной глыбе, и, обливаясь потом, горячо говорил окружавшему его народу:

— Дорогие мои, взошла заря свободы, пали цепи многовекового рабства. Так снимем же мы, каждый из нас, еще и цепи духовного рабства. Немало из нас погрязло в пороках, страстях, в братской ненависти, в пьянстве. Я призываю вас всех обратиться с верой ко Христу за прощением, очищением, и Он снимет с душ ваших рабские цепи греха, и вы начнете нравственную жизнь во Христе. Пробудитесь!

Все слушали молча. В заключение студент запел мощным голосом, с большим воодушевлением, духовную песнь, к которой присоединились голоса юношей и девушек, пришедших, очевидно, с ним.

И они с пением пошли в сторону базарной площади, приглашая желающих пойти с ними. Народ пошел. Пошла и я.

 

* * *

На базаре студент остановился около чайной. Стены чайной были облеплены, как мухами, босяками. Рваные, грязные, опухшие, с кровоподтеками на лицах, они валялись около стен, изрытая тошнотную вонь. Несколько человек копошились в мусорной яме, извлекая оттуда гнилые овощи и фрукты. Среди них молодые женщины, привыкшие к таким картинам.

Молодежь, сопровождавшая студента, быстро расставляла скамейки в помещении чайной, а студент поднимал босяков и приглашал их в чайную. Они охотно шли. Когда чайная наполнилась до отказа, студент обратился к босякам:

— Бог сотворил человека по образу и подобию Своему и велел ему трудиться. Как же случилось, что вы потеряли образ Божий и перестали работать? Где ваши жены и дети? Почему вы бросили их, а сами смешались с помойкой? Разве вы всегда были такими?

В зале послышались всхлипывания. Раздались голоса:

— Правильно, мы такие.

— Возврата нету. Не говори.

Студент продолжал горячо, умоляюще:

— Мы посланы от Бога сказать вам: Христос пролил Кровь Свою за спасение каждой души, и ныне Он призывает вас покаяться и начать новую жизнь. Только Он спасет вас!

Рыдания усилились и раздались возгласы с мест:

— Ничего не будет! Да где Он?

— Бог забыл нас!

— Не простит! Нету Его.

Но студент с жаром продолжал:

— Я обращаюсь ко всем здесь присутствующим, независимо от того, кто какого вероисповедания. Дорогие мои, склоним колени и будем молить Господа спасти этих несчастных и вернуть их домой. Пусть у каждого из нас зажжется желание не покидать их более.

Все опустились на колени, раздались горячие молитвы, в которые врывались мольбы кого-то из босяков:

— Прости окаянного, злодей я...

— Боже, прими меня...

— Подними меня, упал совсем.

Тихо раздалась духовная песня:

 

Грешники, к Христу придите,
Час спасенья возвещен,
Иисус спасти вас хочет,
Полн любви и силы Он.
Ведь Он грешных,
А не праведных зовет...

Все плакали — и верующие, и босяки, и случайные посетители.

 

* * *

После того как босяков накормили и напоили чаем, молодежь во главе со студентом пошла в больницу. Я не отставала.

Получив разрешение врача на посещение больных, они вошли в огромную хирургическую палату. Здесь лежали люди, пострадавшие от разных несчастных случаев: с переломами конечностей, разбитыми головами, ожогами тела и тому подобное. Многие стонали.

Студент сказал тихим и мягким голосом:

— Дорогие мои, мы пришли навестить вас и поведать, что, независимо от ваших страданий, вы можете получить глубокий душевный покой, если обратитесь с детской верой ко Христу. Он сказал: «Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас». Об этом мы споем вам несколько духовных песен.

Во время пения мелодичных, задушевных песен больные внимательно слушали, некоторые вытирали слезы. Когда кончили петь, послышались голоса:

— Спойте еще!

— Спасибо вам!

— Скажите еще что-нибудь!

— Придите еще раз!

— Где можно купить Евангелие?

Посетители начали прощаться, обещая прийти в следующее воскресенье с пением и принести Евангелие и кому еще что нужно.

Выйдя из больницы, студент пригласил всех идти с ним на собрание. Многие пошли, в том числе и я. По дороге эти случайные слушатели засыпали его вопросами, на которые он охотно отвечал. Я тоже порывалась о многом спросить его, но, вспомнив, что мне всего пятнадцать лет, оробела. Я шла сзади, жадно ловя каждое его слово.

Наконец подошли к парадному, на котором висели объявления о евангельских собраниях и была надпись: «Вход свободный для всех». Все мигом вошли в помещение, и лишь только я одна осталась на улице...

Сердце быстро застучало, как после бега, краска залила мои щеки, и кипучие, гневные слезы полились по лицу. Одна только мысль, как ножом, полоснула мою душу:

— Мачеха здесь... Никогда сюда...

И я бежала по улице с оглядкой, что меня может кто-нибудь догнать и насильно ввести в это ненавистное собрание.

 

* * *

В полном изнеможении я упала на скамейку возле чужого дома в каком-то безлюдном переулке. Уже стемнело. Спешить мне было некуда — меня нигде и никто не ждал. У меня не было дома. «Мачеха...» — и острая боль все снова и снова проходила по моей душе. Вот уже прошел целый год, как она лишила меня родного дома и любимого отца. Изгнав меня, она закрыла навсегда дверь к учению — погибла моя мечта об образовании. Она закрыла дорогу и к духовному свету — на собрания. О, мачеха... Если бы ты не читала целыми днями Библию и не заливалась бы слезами над этой Книгой, и не молилась бы целыми ночами, не посещала бы все собрания, я не была бы так убита тобой... Я не хочу жить, все мне постыло... Зачем я просыпаюсь по утрам?... Чтобы целый день бессмысленно скитаться по улицам города.

Я изошла вся слезами, сидя здесь одна, на чужой скамейке, у чужого дома. И не было утешителя. А мне так хотелось услышать хоть одно слово... Казалось, слезы сразу остановились бы. Но нет, слезы мои были безнадежные, безутешные, бесконечные — от них можно было умереть... Ведь все равно ничто уже не изменится в моей жизни — всесильная мачеха давно уже все решила...

Вдруг по саду разнеслись нежные звуки рояля. Грустная, мягкая мелодия начала расти, заполнила собой весь сад и достигла меня. Эта мелодия без слов пересказывала какую-то безысходную тоску и мучения, которые прекращаются одной только смертью. И смерть рисовалась как желанный покой. Но как умереть? Все новые и новые звуки приходили, уносились и замирали в воздухе, ничего не сказав в утешение...

Нежные лунные тени легли на деревья и дома, и мягкий ветерок разнес тонкий аромат роз. Вдруг мои мысли ярко осветились образом того студента, за которым я весь день проходила. Мне ясно представилось горевшее румянцем и обливающееся потом его лицо, когда он произносил то умоляюще, то горячо слова о Христе.

Кто он такой? Почему он идет ко всем обиженным, несчастным и страдающим? Какая у него цель жизни? Как он мог свою цветущую молодость отдать такому служению? И не священник, и не пастор, и не монах, и не семинарист.

Я стала вспоминать все его слова. Какие удивительные слова! Да, но эти слова относились к толпе, к босякам и больным, а не ко мне...

Ах, если бы можно было ему все, все рассказать, что мучает меня, и спросить: какая же цель жизни? Да, но как я, робкая и застенчивая, подойду к нему? Нет, и слова мне не сказать, и ничего не объяснить.

И снова безнадежные слезы, не облегчающие душу слезы.

Луна давно скрылась. Занималась заря, снежные вершины розовели, а я смотрела на красоту природы безрадостно. Я вспомнила, что весь день ничего не ела, и мне не хотелось есть.

«Завтра же пойду на собрание и увижу того студента», — вдруг созрело у меня твердое решение. Я перестала плакать и пошла к Настеньке, у которой ночевала.

 

* * *

Я пришла на собрание, но попасть в зал было невозможно. Все проходы были забиты народом до самой кафедры, на подоконниках сидели, а у входа теснилась толпа. Все обливались потом, несмотря на открытые окна. Городового в дверях уже не было.

Из зала неслась какая-то необыкновенная, четырехголосная мелодия. Хором управлял знакомый студент. И слова, и мотив звали к какой-то новой жизни, в другой мир. Звуки вливались в душу, трогали и смягчали чувства, вызывали надежду.

Под напором толпы я все дальше продвигалась в зал. Люди заполнили лестницу до второго этажа и останавливались на улице под окнами. Никто из помещения не уходил.

Выступали со словом двое мужчин, которые недавно были освобождены из заключения. Они горячо призывали идти по стопам Христа.

И снова полилось пение, то грустное, то радостное, то тихое, то громогласное и торжественное. Я с нетерпением ждала выступления студента. Наконец, объявили его: «Слово имеет наш приезжий брат из Петрограда Николай Александрович Казаков».

В зале началось какое-то движение — откашливались, просили еще потесниться на скамейках или пройти вперед, в конце зала забирались на столы.

Николай Александрович прочел из Евангелия притчу о мытаре и фарисее. Он говорил, что еще совсем недавно эта община горела огнем первых христиан, но постепенно многие стали забывать, из какой бездны извлек их Господь. Воскресный день они проводят в собраниях, жертвуют для бедных, живут добропорядочно. Что же еще нужно? Гордятся перед людьми, подобно фарисею: «Благодарю тебя, Боже, что я не такой, как прочие».

— Где ваши обеты служить Господу и людям? — горячо воскликнул Николай Александрович. — Сколько страдающих, сколько упавших людей, сколько погибающих — где вы? Забыли заветы Христа. Вместо вас Господь призовет мытарей. Кто в нашем зале считает себя мытарем? Кому нечего сказать Христу, кроме «Боже, будь ко мне милостив»? У кого ничего нет, кроме одних грехов?

— Я, это я! — раздался в зале крик, прервавший речь проповедника.

— И я тоже, и я, — понеслось по всему залу!

— Я попрошу пройти вперед всех заявивших о себе, — сказал взволнованно студент.

Десятки людей протискивались вперед, среди них я узнала трех вчерашних босяков. Они были чисты, трезвы и в слезах. Николай Александрович сказал:

— Мы будем сейчас за вас молиться. Кто из вас хоть немножечко верит в прощение грехов — молитесь, просите!

Началась молитва, в которой слились в покаянии голоса и мытарей, и фарисеев.

 

* * *

Я снова на вчерашней чужой скамейке, но без слез. Уже заполночь, но я не собираюсь никуда уходить, пока не решу волнующие меня после этого собрания вопросы. Да, со студентом мне так и не удалось поговорить, хоть я и прождала его у входа часа два. Он вышел последним, в сопровождении двух хористов. Я бросилась навстречу, но он не заметил этого, и робость сковала меня.

Мысли мои теснились. Встать на путь Христа — это значит отречься от жизни, отказаться от образования, от музыки, от театра. Встать на путь Христа — это значит ходить на собрания, слушать нудные проповеди и петь псалмы — более ничего. Это значит — ничего не делать. Нет, путь, дающий просвещение, один — это учеба.

Но волнение мое от этих мыслей не унималось. Все слышанное мною сегодня ко мне не относится. Я не мытарь, потому что у меня нет грехов, я не обижала никого. Я не фарисей, так как не отдавалась Богу и не хвалюсь ни перед кем.

Передо мной снова образ студента. Как же у него сочетается образование с учением Христа?

Откуда у него столько радости, удовлетворения, энергии, счастья? Как он все это получил? Хотела бы я быть похожей на него. Но как стать такой? Как выйти из своего мрака?

Я глубоко задумалась, вникая в каждое слово, услышанное за последние дни. Сомнения вдруг улеглись, наступила тишина. И передо мной предстал образ Христа в терновом венце, распятого... И кроткий взор, молча обращенный ко мне...

Я громко зарыдала, падая на колени:

— Господи, Ты пострадал за меня, как я грешна перед Тобой. Грех, грех лютой ненависти и злобы к мачехе, он съел всю мою душу. Господи, Ты все видишь...

Но неведомая сила вдруг оборвала весь мой великий порыв и устремление ко Христу. Неожиданный поток мысли поднял меня с колен:

— Не хочу быть подобием ханжи-мачехи, не хочу, как она, быть мучителем ближних и бесполезным для всех человеком. А ненависть моя справедлива. Я не пойду за ней. Начав молиться Христу, я стану похожа на нее... Это — ложный путь.

 

* * *

Потекли дни, когда я, в сомнении и борении, скиталась по улицам города, не находя себе нигде покоя. У меня появилось отвращение к самой себе, ко всем людям и даже прохожим. Я стала думать обо всех очень дурно, с ненавистью.

Но вот я снова на собрании, вопреки своему решению. Я пришла за два часа до начала, чтобы быть ближе к кафедре и хору. Зал был заперт, и я села на скамейку в прихожей по указанию сторожа.

Вдруг открылась дверь из братской комнаты, и на пороге появился Николай Александрович. С минуту он внимательно смотрел на меня. Я быстро подошла к нему и не знала, что сказать...

— Вы ко мне? — мягко спросил он. — Пожалуйста, пройдите сюда и садитесь.

В комнате было несколько юношей, тихо беседующих между собой. Я села и молчала.

— Вы, кажется, были с нами в чайной и в больнице, — сказал студент. — Я обратил внимание на ваше лицо — оно такое мрачное, не по возрасту... У вас какое-то большое горе?

Я вся вспыхнула. Вот, наконец, настал момент излить все свои мучения, сомнения и просить указать мне путь.

Какое счастье, сам Николай Александрович заговорил со мной и заговорил, как со взрослой! Да, лицо мрачное... И в школе мне часто говорили, что смеюсь я раз в год, а улыбаюсь по заказу. Мачеха строго наказывала за смех... А потом уж я не смеялась вообще.

Но я ничего не сказала... А вместо этого спросила, запинаясь и смущаясь:

— Скажите, какая у вас цель жизни?

— Познавать своего Творца, идти по стопам Христа и служить людям, — ответил Николай Александрович. — Очень хорошо, что вы сегодня пришли. «Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам», — сказал Христос.

Я молчала.

Николай Александрович призвал молодежь к усиленной молитве за предстоящее собрание, для чего они встретились здесь заранее. Значит, они будут молиться и за меня...

Я вышла из братской и хотела бежать, такое чувство отвращения к себе поднялось во мне. Какой чудный момент упущен мною! Я ничего не сказала! Но путь мне был прегражден потоком людей, идущих на собрание, и я попала туда, где помещался хор, — к самой кафедре.

 

* * *

Многолюдное собрание началось общим пением. Если до сих пор я считала, что и пение и проповеди относятся к кому-то, то сегодня все слово в слово было для меня.

«Раб греха» — да, это я, скованная ненавистью и злобой, и нет сил избавиться от этого. «Колючка в терновом венце Христа» — это я, и ничего не могу изменить. «Зарытый талант» — это я, и не знаю, что мне делать. «Прощайте» — а я не могу простить несправедливость. «Христос пострадал за нас, оставив нам пример, дабы мы шли по следам Его» — да, а для меня пример не Он, а мачеха.

Весь вечер сегодня передо мной открывался прекраснейший образ Христа, пролившего и за меня Кровь Свою. Образ, влекущий к себе, прощающий все, призывающий и указывающий путь спасения.

Мне казалось, я впервые слышу все эти слова, хотя я их знала с детства. А передо мной открывалась новая, светлая жизнь, озаренная Самим Христом.

Горячее желание охватило все мое существо — сегодня же получить прощение от Него, новое сердце и твердо пойти по стопам Его. Я услышала голос Николая Александровича:

— Есть ли сегодня среди нас решившиеся навсегда отдаться Христу?

Я встала первая, за мной поднялось несколько человек из молодежи, среди которых я была самая меньшая.

Все собрание склонилось на колени. Я с рыданием бросилась на колени, и горячий поток молитвы открылся в сердце моем... Чудеснейший образ Христа, воскресший, в сиянии славы, я увидела всем существом своим, и любящий взор властно привлек меня к Себе.

Он был так близок в этот момент, ясен и неоспорим! В один миг все мои сомнения и колебания рассеялись, и я узрела Бога своего.

И когда все поднялись с колен, девушка рядом со мной обняла меня. Я положила ей голову на плечо, и у меня потекли такие легкие, счастливые слезы, что и передать невозможно.

Все собрание единодушно запело незабываемые слова:

 

О, образ совершенный
Любви и чистоты,
Спаситель, Царь Смиренный,
Пример мой вечный Ты!
На лик в венце терновом
Хочу душой взирать!
Хочу делами, словом
Тебе лишь подражать...

И каждое слово этой песни полностью пересказывало мое душевное состояние в этот счастливейший в моей жизни вечер.

После окончания собрания хор остался на спевку. Ко мне потянулись десятки радостных лиц молодых людей, разделивших мою встречу со Христом. У меня сразу оказалось много друзей, словно давно знавших меня и любивших — так счастливо осветились их глаза. Ко мне подошел Николай Александрович, крепко пожал руку и сказал:

— Поздравляю, дорогая сестра, очень рад за вас. Оставайтесь с нами на спевку...

«Дорогая сестра»... Я смотрела на него с благодарными слезами, его недоступность и отчужденность пропали, он стал дорогим братом, указавшим мне путь Христа.

И вот я в хоре, который поет чудеснейшие песни! Голоса то рассыпаются, то снова сливаются, то едва слышен аккомпанемент хора, а солистка Танечка соловьем разливается по всему залу. Я рядом с ней, она изредка дарит мне едва уловимую улыбку. Пели «Из долины смертной тени» и «Прекрасны на горах стопы благовестника». Зал был заперт, а на улице под окнами стояла толпа, растроганная песнями.

 

* * *

Все давно уже спали, когда я пришла к Настеньке. Я разбудила их и взволнованным голосом начала рассказывать, что произошло со мной в этот вечер. Настенька и ее муж смотрели на меня с удивлением и любопытством.

Но когда я стала их обнимать и целовать, а детей крепко прижимать к своей груди, им стало ясно, что я нашла какое-то большое счастье. Мы проговорили до зари, и они решили вечером идти со мной на собрание.

Мне не хотелось спать, я с нетерпением ждала утра, как праздника. Я вышла на улицу, и передо мной открылось необычайное величие моего Творца, Которого я вчера узрела. Нежно розовело небо, а снежные вершины гор переливались всеми цветами радуги. Как же это я раньше ничего не замечала? И в моей душе поднялись песни, одна за другой:

 

Великий Бог, когда на мир смотрю я,
На всех существ, кого Твой свет дарует...

Тогда поет мой дух, Господь, Тебе,
Как Ты велик,
как Ты велик...

 

Новое все дал мне Господь!
Новое сердце и новую жизнь Он мне дал.

Я не могла дождаться рассвета, чтобы бежать. Куда? В уединение, как всегда? Подальше от людей? Нет, нет, я хотела бежать не на лоно природы, а только к людям. Мне нужно всех обнять, весь мир расцеловать.

Я пошла по безлюдным улицам, город только что просыпался. Вот идет знакомый грузин-мясник, у которого я всегда покупала мясо. Я подошла к нему и крепко обняла. Он приветливо заулыбался и спросил, что случилось? Выслушав меня, он одобрительно закивал головой и сказал:

— По хорошему пути ты, милая, пошла, ничего не скажешь. Можно мне туда прийти?

Я пригласила его на собрание. На пути мне попадались незнакомые, которым я улыбалась и говорила «доброе утро», и мне все отвечали.

Не знаю, как я очутилась у своего дома. На ступеньках парадного крыльца сидела с рукоделием моя школьная подруга Валя. Я бросилась к ней с поцелуями и восторженными возгласами:

— Мне нужно рассказать тебе очень важное, такое большое событие!

Она обрадовалась мне и ответила:

— Да, я вижу какая ты сегодня праздничная, нарядная, ведь вчера было твое рождение! Пятнадцатое августа... Поздравляю.

— Ты все знаешь? — воскликнула я. — Да, да, я родилась свыше... Я приобрела драгоценнейшее в жизни — Христа. Ах, если бы ты знала, как легко и радостно мне!

Валя с недоумением смотрела на меня, и тут я вспомнила, что мое рождение совпало с днем рождения свыше. Я редко вспоминала день своего рождения, так как дома мне его не отмечали, никто мне ничего не дарил, и лишь некоторые подруги иногда поздравляли меня.

Сегодня же, в радостных чувствах, я надела свое праздничное платье: белое, маркизетовое, в мелкий горошек, с лакированным поясом. Это платье, когда я жила дома, мне разрешали надевать только на Пасху. Да, сегодня для меня было настоящее светлое Христово Воскресенье! Какой же я вчера получила дорогой подарок!

Я села рядом с Валей и с жаром изливала свою душу, а она молча слушала меня.

— Возьми сегодня меня на собрание, — сказала она и отколола мне чайную розу из своих волос.

Я взяла розу и изумилась ее красоте. На нежных лепестках еще дрожали капли утренней росы. Какой же художник так прекрасно вырезал ее и придал ей нежно-кремовый цвет? Я припала лицом к цветку, ощущая бархатистость и вдыхая тончайший аромат, и для меня открылся мир цветов моего Творца, Которого я вчера узрела. Как же я раньше ничего не видела?

На прощание Валя вынула из корзиночки с рукоделием журнал и протянула мне как подарок, а сама ушла. Я на ходу быстро перелистала страницы и вдруг остановилась, не веря своим глазам, прочла объявление: «Гимназия на дому». Я с жадностью перечитала несколько раз, пока не убедилась в его правдоподобности. Можно выписать из Петрограда двадцать четыре книги «Гимназия на дому» и заниматься самостоятельно, без учителей,

сдавая каждый год экзамены в гимназии в любом городе.

Господи, кто же открыл эти двери? Как совершенно невозможное стало возможным так внезапно? Какой же я еще подарок получила от Тебя сегодня! Значит, я могу начать учиться.

Из Петрограда пришли первые вести о свободе, равенстве и братстве. Петроградский студент приехал на практику, занес в мой темный душевный уголок животрепещущую весть о Христе. Из Петрограда придут ко мне книги, просвещающие мой ум.

Чудный город! Какое же неисчерпаемое богатство хранишь ты в себе!

 

* * *

С бьющимся сердцем взбежала я по знакомым белоснежным ступенькам родного дома и, открыв дверь веранды, увидела дорогое лицо отца... Я бросилась к нему с объятиями и от волнения не могла произнести ни слова.

— Ягодка моя, — тревожно воскликнул он, — что случилось?

— Поздравь меня, папа, я так счастлива! Вчера я познала Христа. Он простил меня, дал Свое сердце и новую жизнь. Я встала на Его путь.

В голосе отца послышались слезы:

— Служи Ему всегда. Путь, избранный тобой, очень тернист... Но, радуйся, доченька моя... Пока...

На пороге стояла мачеха, усталая, бледная и измученная после своего очередного бдения — ночных молитв и размышлений в горах. Она смотрела на нас мертвыми глазами.

И, о чудо! Вместо постоянной ненависти и страха перед ней жгучая жалость вдруг охватила мое сердце. Бедный заблудившийся человек! Целый день читает Библию и обливает ее слезами, всю ночь ходит по многу верст в горах, ища уединения и общения с Христом, и возвращается домой с мертвым лицом и сердцем, не ведающим ни радости, ни любви.

— Простите мою злобу к вам, как Христос простил мне все, — подошла я к ней и поцеловала ее.

Слезы полились по ее измученному лицу, и она сказала:

— Прости и ты меня, может быть, тогда и Господь простит меня. Живи дома.

Я снова обрела отцовский дом, а отец нашел душевный покой и ответ на свое упование.

Вскоре вернулся домой и Ванятка, который после побега, вдоволь наскитавшись по вокзалам, грязный и голодный приехал к моей сестре. Несмотря на все просьбы отца, он упорно отказывался ехать домой до самого моего возвращения.

Во Христе открылась для меня полнота жизни — певучесть сердца, сладость звуков, аромат цветов, красота мира. Во Христе открылся мне чистый источник любви к человеку, ставший началом моего радостного служения людям.

 

 

3. ПУТЬ ДУХОВНОЙ БОРЬБЫ (1920 год)

Я — студентка Владикавказского горного политехнического института. Моей радости не видно конца. Здесь четыре факультета, я — на экономическом, где можно получить больше всего знаний. Московские профессора читают нам экономические, юридические и философские дисциплины, а счетные работники — бухгалтерию и товароведение.

Зима в разгаре, помещение института не отапливается, а все аудитории забиты до отказа слушателями. Наши лекции читаются в самом большом, концертном, зале. Занятия по вечерам, чтобы дать возможность работающим учиться.

Профессор Соболев читает политическую экономию, в зале тишина. Я сижу постоянно в середине второго ряда. Рядом со мной, слева, молодая женщина в грязной рваной шинели и красноармейской потрепанной шапке. Я всматриваюсь в ее лицо, покрытое угольной пылью, и улавливаю красивые черты лица, мягкие, большие карие глаза. Рядом с ней — ее муж, в такой же изодранной шинели, с непокрытой головой, на которой скатались в войлок давно не чесанные кудри. С правой стороны — молодой человек в старом летнем мужском пальто, платке и дамских ботинках на каблуках.

В первом ряду сидит студентка — грандиозная дама лет сорока, в модной бархатной шляпе с огромными полями. Около нее группируется интеллигентная молодежь, хорошо, тепло одетая. Этот ряд крепко держится только своего круга. Ни они к нам, ни мы к ним не подходим.

Я оглядываюсь назад — студенты всех национальностей и возрастов, от юношей до бородачей, и больше всех фронтовиков в изодранных шинелях. В застывших руках карандаши, а вместо тетрадей — огрызки оберточной бумаги, клочья от конторских книг, обойные листы. Учебников еще нет, все лекции записываются.

Сзади меня, в третьем ряду, постоянно сидит группа горцев- осетин. Записывает лекции только один из них — Цагол. Он сидит точно сзади меня и, когда не понимает какого-нибудь слова профессора, дергает мой воротник из обезьяньего меха и шепчет взволнованно:

— Эй, эй, что он сказал?

Я быстро шепчу ему, не отрывая своего карандаша.

Я с трудом записываю лекцию. Страницы моей тетради пестреют белыми пропусками. Я не умею записывать правильно многие слова, не понимаю целых выражений, изобилующих иностранными терминами. А Соболев читает высокопарным, философским языком. И, наконец, я не успеваю.

Во время перерыва я подошла к первому ряду, надеясь вставить пропуски, но компания была так увлечена веселым разговором, что все с удивлением посмотрели на меня и никто не ответил на мою дерзость.

Тогда я обратилась к своему соседу в платке и, к своему изумлению, увидела у него полный текст, без единого пропуска, написанный четким, красивым почерком. Он не только дал мне переписать, но охотно объяснил многие иностранные слова. К нему потянулись и мои соседи в шинелях, чтобы исправить свои записи. А Цагол донимал меня своими вопросами — он ни с кем другим не хотел говорить!

После перерыва профессор Соболев начал читать очень поспешно. В зале раздались голоса: «Просим помедленнее: не успеваем. Что такое "инфляция", "капитуляция", "манкирование", "прозондирование"? Нельзя ли по-русски сказать? Просим, не понимаем».

В первом ряду послышались дружный смех и остроты по поводу вопросов. Профессор молчал — ничего не ответил. Он с тоской смотрел на аудиторию. Такого сброда он не видел никогда! В зале наступила абсолютная тишина. В Соболева впились сотни жадных, горящих глаз людей голодных, оборванных, забывших все в ожидании новых знаний о построении социалистического мира.

 

* * *

Следующую лекцию — государственное право — читал молодой профессор Гюнтер, славившийся красноречием, глубоким знанием философии и энтузиазмом. На его лекции стекались студенты с других факультетов, пропуская свои занятия. Ему устраивали овации.

В перерыве я вышла в коридор и остановилась за колонной вблизи Лиды Тарновской. Она сидела, как всегда, на окне, крепко упершись всей своей сильной стройной фигурой в раму и, кажется, застыла в этой позе.

Трое студентов, тщательно одетые и выбритые, напрасно стараются поймать если не слово ее, то хотя бы мимолетно скользнувший по ним взгляд. В их глазах столько обожания и поклонения ее красоте!

Я смотрю на нее с восхищением как на прекрасное произведение живописца. Белое, чистое, как мрамор, лицо, яркий румянец щек и губ и васильковые большие глаза в загнутых ресницах. Темно-золотистые волнистые волосы стянуты в узел сзади. С таких рисовали римских богинь.

Лида приходит сюда только на лекции профессора Гюнтера. Она студентка третьего курса юридического факультета Московского университета, дочь профессора. Ходили толки, что мать покинула ее в детстве, что выросла она с отцом, что в Университете из-за нее застрелился студент, и отец поэтому увез ее на Кавказ.

Все мои попытки познакомиться, заговорить с ней не имели успеха: она не только не отвечала мне на «здравствуйте», но и не смотрела на меня. Ее трагический вид душевно убитого человека очень тревожил меня. Хотелось сказать ей несколько ласковых сердечных слов, вдохнуть искру надежды на жизнь.

Студенты ушли, и к Лиде подошла Муся Журули, ее приятельница лет двадцати.

— Лида, вставай, прогуляемся. Нельзя так сидеть! Я боюсь за тебя... — задушевно заговорила с ней Муся.

— Не хочу никого видеть, все противны мне, — раздраженно сказала Лида. — Я не выношу этого влюбленного взгляда, который делает все лица похожими на одно глупое лицо. «Глаза... волосы... богиня...», — все это я слышу с детства. О, если бы
нашелся хотя бы один юноша, который поинтересовался бы, о чем я думаю, что у меня на душе, обедала ли я сегодня. Богиню из мрамора не спрашивают...

— Правильно, Лида, — грустно заметила Муся. — Но посмотри на остальных, какая жажда знаний и какие есть хорошие товарищи!

— Скажи, пожалуйста, кому нужен этот институт! — воскликнула Лида. — Открыли для горцев, среди которых один процент грамотных, собрали баранов. Да еще демобилизованные, которые днем работают за городской паек, а вечером идут учиться.

— Что ты говоришь! — возмутилась Муся. — Ведь не прошло и трех месяцев, как здесь установилась советская власть, еще везде разруха, голод и тиф, а уже открылись школы и первый институт для кавказских народов. Разве ты не знаешь, что белые еще задолго до отступления увезли все продовольствие и скот из всей Терской области?

— Да, но бесполезно читать лекции баранам, старикам, многодетным женщинам или пятнадцатилетним девчонкам с косичками, вроде этой, которая тоже лезет в студентки, — сказала она вдруг, заметив меня.

Муся оглянулась, ласково улыбнулась мне и мягко проговорила:

— Этой девчонке восемнадцатый год, она окончила гимназию. Но не в этом дело. Я хочу тебя познакомить с ней, поговорите. У нее светло на душе. Она...

— Избавь меня еще от наивных девчонок с телячьей радостью. Довольно того, что какая-то Ануся затянула тебя в секту... Подлая! Ты отказалась теперь! И мне придется одной умирать!

Раздался звонок, и я с тяжелой душой поспешила на лекцию.

 

* * *

Профессор Гюнтер делал обзор философских течений. Кант и Гегель ввели бедного Цагола в такое смятение, что он перестал дергать мой воротник, бросил в отчаянии карандаши и, громко вздыхая, шептал:

— Все — пропал. Иди Цагол назад, в горы.

Я тоже мало понимала лекцию и пропускала в тетради целые страницы. В первом ряду отвечали беспрерывно.

В самом разгаре спора философов, который очень образно воспроизводил в репликах Гюнтер,

погас свет. По залу прокатился огорченный гул. Все знали, что это значит, — не хватило сегодня топлива на электростанции, и надо расходиться, бежать по морозу, чтобы согретым лечь в ледяную постель. Но никто не уходил.

В зале начался шумный, горячий диспут, как лучше построить новый мир. Звучало имя Ленина, слышались его крылатые фразы о капитализме и социализме.

В большие окна зала лился поток лунного света и освещал разгорячившиеся лица студентов. Вдруг послышались спокойные, вдумчивые звуки рояля. Какая-то необыкновенная мелодия. В зале наступила тишина.

— Что играют? — спросила я соседа в платке.

— Лунную сонату Бетховена, — шепнул он, и лицо его оживилось.

Музыка захватила меня. Я унеслась в сказочный мир, где нет страданий, где нет «проклятых» вопросов, мучивших молодежь, где нет холода и голода.

А музыка лилась и лилась, на смену шли другие мелодии, которые я слышала впервые, не зная их названий.

Играла Лида. Это была ее последняя, лебединая песня. Ночью она покончила с собой, приняв большую дозу морфия, и увлекла с собой в могилу студента горного факультета.

 

* * *

На следующий день я проснулась рано, и мои мысли, как всегда в этот свежий утренний час, были обращены к Господу.

Я просила благословения в этот день, чтобы заветы Христа были претворены в жизнь. Я прочла слова Христа: «Я пришел взыскать и спасти погибшее». И нам повелел идти к погибающим. На сегодня у нас с Анусей намечен ряд посещений.

Я вышла в теплую кухоньку, в которой собралась вся наша семья, кроме мачехи. Она отсыпалась после ночного бдения. Отец молча улыбнулся мне. Он подкладывал в печь топливо, ловко мешал в горшке тесто, а Катеринка, жена брата, быстро пекла блины из кукурузы. Брат уплетал блины и запивал чаем с сахарином.

Я расцеловала раскрасневшуюся больше от волнения, чем от огня, свою невестку, сменила ее у печи и освободила отца.

Я видела, как брат не мог насмотреться на свою юную подругу, а отец любовался ими обоими и усердно угощал Катеринку. Мы все ее любили.

Затем отец с братом ушли на работу. На отца как на техника по кожевенному делу была возложена нелегкая работа — заготавливать кожевенное сырье и в организованных вновь артелях кустарным способом выделывать кожу. Дубление проходило в сырых, холодных, вонючих от кож подвалах. Единственный кожевенный завод в городе был разрушен, а заводчик куда-то скрылся. Отцу пришлось обучать рабочих примитивному способу выделки кожи. Население носило деревянные колодки.

После завтрака я отправилась к Анусе. Ануся жила со своей матерью, братом и сестрой школьного возраста. Она училась на медицинских курсах, а мать работала в больнице бельевщицей. Семья жила в большой нужде, в одной маленькой комнатке, но все были всегда веселы и всем довольны.

Я познакомилась с Анусей на собрании, куда случайно попала эта грузинская девушка. Она с удивлением слушала и пение, и проповеди, и простые слова горячих молитв верующих. Меня привлекло это необыкновенно миловидное, серьезное с матовым цветом личико и очень кроткими глазами.

После собрания мы познакомились, побеседовали и почувствовали себя родными. Мы были с ней однолетки.

Вскоре Ануся пережила радость обращения, но встретила со стороны матери преследование за измену многим языческим обычаям. В день крещения мать заперла всю одежду дочери и ушла. Но мы принесли ей платье и обувь, крещение состоялось на реке, после чего все вернулись на собрание.

Во время молитвы Ануся увидела свою мать, вбежавшую в зал с озлобленным лицом. Дочь, стоя на коленях, воскликнула:

— Господи, мамочку, мамочку мою обрати, Ты видишь, как она несчастна... дай ей Твой покой... — и громкие рыдания оборвали ее голос.

Все собрание начало горячо молиться за мать Ануси, которая остановилась посреди зала. Я, вся в слезах, подошла к матери, обняла ее, а она, склонив голову ко мне на плечо, тихо заплакала:

— Прости меня, Верочка, я выгоняла тебя.. Простите меня все, молитесь за меня... — шептала она.

С тех пор эта несчастная вдова, забитая нуждой и многими горестями, стала ревностной христианкой. Ануся и ее мать, Вера Луарсабовна, были первыми обращенными на евангельский путь из грузинского народа в нашем городе.

Я застала Анусю дома: она только что вернулась с практики и снимала с ног мокрые деревянные колодки. Эти колодки были постоянно мне укором, так как я носила хорошую кожаную обувь, получаемую мною от отца. Ануся отказывалась от помощи, а я была недостаточно настойчива и мучилась в душе.

Ануся встретила меня восторженно, душила в объятиях, словно видела меня не вчера, а очень давно. К радостным объятиям присоединилась и ее мать. Обе они были молчаливы, как и все женщины этого народа.

За столом сидели два пожилых грузина в рваных, холодных бешметах. Они жадно ели печеную картошку в кожице, с которой сыпалась зола. Вера Луарсабовна сушила у печки их мокрые чувяки без подметок и обмотки, а затем стала зашивать их бешметы.

Они никогда и нигде не слыхали Евангелия. Посещая этот дом, собрания, они пытались уразуметь живого Бога, но тьма духовная была настолько велика, что они ничего не понимали из слышанного, однако искренне продолжали тянуться к Евангелию.

 

* * *

По дороге мы с Анусей успели поделиться всем, что у каждой из нас было на душе, и незаметно подошли к красивому домику вдовы Колосовой.

Мы вошли в теплые, нарядные комнаты, в которых стоял аппетитный запах сытной еды. Нас приветливо встретили две цветущие девочки-подростки и их нарядно одетая мать. И лишь бабушка злобно взглянула на нас, не ответив на наше приветствие. Вся эта семья, во главе с бабушкой, добывала себе материальные средства проституцией.

Мать и девочки стали недавно посещать собрания, на которых мы с ними и познакомились.

— Как я рада, что вы пришли, мои дорогие, я вас давно ждала, — искренне сказала мать. — Почитайте нам о Христе, да объясните, ведь мы все неграмотные.

Я прочла о любви Христа к грешнице, которую хотели побить камнями за ее грехи. Когда я читала слова Христа «Кто из вас без греха, первый брось на нее камень», мать зарыдала:

— Да, я достойна быть убитой, особенно за своих детей... Нет мне прощения... никогда... И делать я ничего не умею.

Ануся обняла ее и ласково сказала:

— Послушайте, бедная вы, что дальше сказал Христос.

Я прочла: «...женщина! где твои обвинители? никто не осудил тебя? Она отвечала: никто, Господи! Иисус сказал ей: и Я не осуждаю тебя; иди и впредь не греши» (Ин. 8:10-11).

Она вдруг перестала плакать и изумленно смотрела на нас. А мы долго убеждали ее в любвеобильном прощении Христа ее великого греха, если она раскается с полной верой.

Во время беседы ее дочери оставались ко всему безучастными, а бабушка часто беспокойно выглядывала из другой комнаты. А потом мать попросила нас молиться вместе с ней, чтобы Господь дал ей веру. Ануся прочла: «Кровь Иисуса Христа, Сына Его, очищает нас от всякого греха».

На прощание мы сообщили ей адрес госпиталя, где она сможет получить постоянную работу по шитью больничного белья. Девочек мы попросили отдать в бесплатную швейную мастерскую, которая недавно открылась для обучения подростков, а по воскресеньям посылать их в ликбез, который открылся в нашем институте. Она с радостью ухватилась за эти адреса.

— Ишь, придумали чего! — гневно воскликнула бабушка. — Прокормишь ты семью голодным пайком неделю, а дальше как? Сгорбишься над иголкой, высохнешь, руки шершавые станут — куда краса твоя денется, а без нее кому ты нужна? А девчонок никуда не пущу, нечего им по мастерским мотаться. Сыты, в тепле: на-ко, работать надумали, в голод идти... А вы, девицы, уходите-ка... Никуда они у меня
не пойдут.. Как было, так все и будет.

— Ах, как тяжко, бабушка, придется вам держать ответ перед Господом! — воскликнула я. — Ведь и для вас есть еще время покаяния и перемены в жизни, как ни велико ваше преступление.

 

* * *

Мы вышли от Колосовых очень взволнованные тем крепким рабством греха, в котором находилась вся семья, но в то же время мы были радостны верой во всепобеждающую силу Христа и тем, что мы сказали о ней в этой семье.

Далее мы поспешили в больницу, куда вчера привезли отравившуюся девушку. Эта девушка была работницей на фабрике, очень одинокой, родителей потеряла в гражданскую войну. У нее был жених, который за несколько дней до намеченной свадьбы отказался от нее, выбрав себе другую. Невеста в отчаянии выпила соляную кислоту и получила сильные ожоги. Нам сообщила о ней санитарка, верующая, которая всю ночь отхаживала и утешала ее.

Войдя в палату, мы нашли это несчастное, одинокое существо в сильных мучениях. Она встретила нас так, как будто мы были знакомы, схватила наши руки, и, обливаясь слезами, прошептала:

— Подружки, милые мои... Что я наделала... И день, и ночь жжет, как огонь, и в желудке, и во рту. А совесть замучила... Ой, как страшно, ой как я боюсь Бога. Ой, какой Он страшный!

Мы сели около нее, слезы душили нас, и мы молчали. Ануся маленькими глотками начала давать ей какую-то жидкость, а я, приподняв одной рукой голову, а другой обняв ее, шептала:

— Нюсенька, бедненькая, какое несчастье с тобой случилось... Не Бог страшен, а враг душ наших страшен, толкнувший тебя на такое страдание. А Бог — это твой Небесный Отец, любящий тебя, и строго запретивший человеку самому кончать свою жизнь. О, если бы ты сегодня могла бы обратиться к Нему с просьбой спасти тебя, простить тебя и успокоить! Он услышит тебя... И мы будем просить Его о тебе. И ты снова вернешься к жизни. О, если бы ты вовремя обратилась со своим горем к Господу, не случилось бы такой беды с тобой.

Нюся вдруг стихла. Ее лицо просветлело, она приподнялась на подушке и тихо спросила:

— И это все правда?

— Да, правда, испытай сердцем своим. Молись с верой, как умеешь, — сказала Ануся.

Подошел врач. Мы спросили его, в чем нуждается больная. Он знал нас и часто обращался с какой-нибудь просьбой за одиноких.

— В молоке, только в молоке, не можете ли вы достать его? Только это спасет ее. И еще: пришлите кого-нибудь на ночь, у нас только одна санитарка.

Я обещала принести молока сегодня же. Отец мой каждый день покупал литр молока по очень дорогой цене у верной нам Машеньки, и я надеялась, что на несколько дней он не откажет в моей просьбе.

— Подруженьки, милые мои сестрички, не покидайте меня, приходите, — умоляла нас Нюся, когда мы уходили.

И мы обещали навещать ее.

Выходя из больницы, мы были озабочены, к кому нам зайти, кто может подежурить у Нюси? Но по пути мы встретили девушку Лизу, которой несказанно были рады.

— Как ты кстати, как ты нужна! — воскликнула я и рассказала все о Нюсе. Лиза охотно согласилась дежурить, так как считала день пропавшим, если она ничего не сделала во имя Христа.

У Лизы недавно умерли родители, и как старшая в семье, где было еще четверо братишек, она заботилась о них с большой любовью.

Мы втроем зашли за молоком, передали его Лизе, а сами отправились навестить Иванову, так как у нас еще оставалось свободное до занятий время.

Иванова жила с семьей — двумя детьми и мужем, который работал в железнодорожных мастерских. Он был очень ценным работником, им дорожили, — но страдал от алкоголя. Он часто пропивал всю получку и, приходя домой, избивал жену и детей, а затем бил посуду. После «представления» он плакал, просил прощения у всей семьи и обещал больше не пить. Но обещания хватало только до следующей получки.

Иванова была примерной христианкой, терпеливо несла свой крест, стремясь спасти мужа, и не покидала его. Мы часто навещали эту семью, беседовали с мужем, но он резко спорил с нами, иногда выгонял, а жену за ее убеждения преследовал.

Мы подошли к домику Ивановой, который находился на окраине города, на отлете от всех других домов. Нас удивило, что наружная дверь дома в такую морозную стужу была открыта настежь.

Мы с тревогой вошли в комнаты и увидели печальную картину: на полу, поперек матраса, лежала вся семья. Рядом стояло ведро воды, которая замерзла. Все были в тифозном бреду, а Иванов поминутно вскакивал, стремясь куда-то бежать, и снова падал на матрас.

На полу валялись хлебные карточки — хлеб не выкупался целую неделю! Значит, последний из них заболел неделю назад.

Несколько минут мы стояли, растерянно глядя друг на друга. В больницу их не возьмут, так как все забито ранеными и тифозными, вплоть до лестничных клеток и сараев, а медперсонал исчислялся единицами. Мы это знали. Можно было обратиться в медпункт по борьбе с тифом — вызвать сестру.

— Нужно нам натереться керосином и немедленно их обработать! — сказала Ануся решительно. — Пока больше нам не на что рассчитывать.

Мы выкинули свои пальто во двор, обрызгались керосином и начали стричь волосы и протирать головы больных. Тифозные паразиты, одурманенные керосином, поползли по постели. Мы затопили печь, чтобы сжечь волосы и мокрое, загрязненное белье. Вытащили матрас в кладовую, а на пол положили чистый, сухой, достали белье из комода, постелили постели и переодели во все чистое больных, а на головы повязали им мокрые полотенца. И, наконец, вымыли пол с керосином. Все это было сделано максимально быстро. Теперь нужно было напоить больных чаем. Топлива больше не было, пришлось разломать скамейку, и пока Ануся бегала за хлебом, закипел самовар. В шкафу я нашла сахар и вино. Ануся посушила сухарики на самоваре, и мы начали давать больным с ложечки сладкий чай с вином.

Первой пришла в сознание мать. Она узнала нас, и слабая улыбка осветила ее исхудавшее лицо, но она не могла произнести ни слова.

— Иди домой, — сказала мне Ануся. — Я останусь здесь. Тебе нельзя сегодня пропускать первую лекцию. А завтра мы установим дежурство. Сними все с себя дома и сожги, да не забудь пообедать. По пути в институт предупреди мою маму.

Ануся была очень настойчивой, и я ушла. Мы с ней долго ухаживали за тифозными, но сами тифом не заболели.

 

* * *

Лекция по политической экономии уже началась, когда я, запыхавшаяся, прибежала в институт, успев переодеться дома и предупредить мать Ануси, которая сразу же пошла к Ивановым.

В перерыве я попросила у соседа в платке дать мне переписать пропущенное начало лекции. Я до сих пор не знала ни его имени, ни фамилии — он мне не говорил, да и вообще ни о чем, кроме лекций, ни с кем не разговаривал. Протянув мне свою тетрадь, он сказал:

— А Лида Тарновская покончила с собой...

— Ой, ой, что вы... — едва произнесла я и почувствовала, как холод охватил все мое тело.

Больше он ничего не сказал и вышел в коридор.

Тревожная мысль о Мусе Журули пронеслась в моей голове. Ведь она подруга Лиды, обе морфинистки, и был период, когда они вместе собирались умирать. Я метнулась в поисках Муси, но в зале ее не было. Я обежала все коридоры, лестницы — ее не было в институте, и я понеслась, едва переводя дух, к ней домой.

Да, действительно, в последнее время Муся оторвалась от Лиды, и произошло это осенью. Однажды Муся сидела одна на скамейке в тихом переулке, и лицо ее было заплакано. Мимо нее бежала Ануся, спеша на евангельское собрание, но увидев слезы у незнакомки, остановилась. Муся явно дала понять, что не хочет вступать в разговор, и Анусе пришлось уйти.

Однако через несколько минут Ануся снова вернулась к ней, села на скамейку и сказала растроганным голосом:

— Как хотите, но я не могу пройти мимо вас. Если вы свободны, пойдемте вместе со мной на собрание, где вы послушаете хор, и, может быть, там высохнут ваши слезы... А больше я не знаю, чем вам помочь, и уйти не могу.

Собрание уже началось, когда я увидела красивую, изящно одетую женщину лет двадцати пяти в сопровождении Ануси. Она внимательно вслушивалась во все, о чем здесь говорилось, а во время пения, закрыв ладонями лицо, тихо плакала.

После собрания я подошла к ним, мы познакомились: в Мусе я почувствовала обаяние и надломленную душу. Она в разводе со своим мужем, живет с матерью. Мечтала когда-то о самостоятельной, трудовой жизни, но ничего делать не умеет. От жизни больше ничего не ждет и думает о смерти.

Я предложила ей поступить в институт: чтобы начать работать, надо прежде чему-то научиться. Она с удивлением встретила такую идею, так как считала время учебы давно пропущенным. Она окончила гимназию восемь лет назад.

Прошло немного времени, и Муся стала студенткой и ревностной посетительницей наших собраний. В ней произошли перемены — она оставила морфий, а институт вселял в нее много светлых надежд. Но главным было то, что она получила душевный покой верой и обращением ко Христу. Муся испытала радость освобождения от рабства пороков силой Христа.

 

* * *

На мой звонок вышла мать Муси с коптилкой.

— Где Муся? — едва проговорила я.

— Муся? Дома. Она больна, лежит. Подумайте-ка, а Лида... Что она сделала! Отец ее лишился речи и рукой больше не владеет, а студент умер вместе с ней, единственный сын... Ох, Боже мой, да что это за жизнь! Я весь день сегодня простояла на базаре, на морозе, с вещами и обменяла только туфли на пять картошек. Пришла в холодный дом — сколько времени уже не топлено в комнатах, не знаю, что и жечь. А сейчас мне надо бежать в институт за пайком Муси, ведь мы с ней со вчерашнего дня ничего не ели...

В комнате вдруг раздался веселый смех и оживленный говорок Муси.

— Вот видите, Верочка, поговорите с ней, она вас любит, — продолжала плакать мать. — У нее сейчас гость, москвич, назначенный сюда управляющим Центросоюза. Порядочный, скромный, давно любит ее, обеспеченный... Так она отказала ему на его предложение выйти за него замуж! Ну что вы скажете... И ничего от него не принимает...

— Милая моя Мария Николаевна, — сказала я, — вы такая измученная, отдохните немножко, может быть, чай себе согреете на книге какой. А я побегу за Мусиным пайком, дайте мне кастрюлю.

— Ах, милая моя, спасибо, — ответила она, — вы зайдите сначала к ней, и карточка-то у нее.

Я застала Мусю в постели и в таком приподнятом настроении, в каком ее ни разу не видела. В ее темных, цвета фиалки, глазах то вспыхивали какие-то блуждающие огоньки, а то вдруг они затягивались поволокой и делались нежными, томными. Ее лицо было всегда матового цвета, а сейчас на нем играл румянец. Черная прядка волос окаймляла лоб. Я остановилась в дверях, пораженная ее красотой и необычайным настроением.

В комнате, в кресле, сидел ее гость и, подперев голову руками, смотрел на нее восторженным взглядом. Муся сыпала веселые каламбуры, остроты, говорила много нежных, ласковых слов своему гостю. Оба они не заметили, как я вошла.

— Муся, извини меня, — наконец сказала я, — дай мне твою студенческую карточку. Я зайду к тебе еще.

— Ах, детка, подснежник мой, девочка моя милая, как я рада видеть тебя! — воскликнула Муся. — Вадим, это Верочка, ты слышал о ней, познакомься. Смотри, какая она изящная, стройная, нежная, а ножка выточенная — ей только бы в
балет...

Ее гость едва взглянул на меня, находясь в своем очарованном состоянии. Я увидела на туалетном столике карточку, взяла ее и, смущенная, поспешно вышла. «Что творится с Мусей?» — недоумевала я.

 

* * *

Когда я вернулась из столовки с тарелкой щей и хлебом, Мария Николаевна, сломав ножки стула, варила пять картошек и кипятила чай. Гостя уже не было, и я смело вошла к Мусе с горячими щами. Она жадно проглотила еду, и вдруг ее голова беспомощно упала на подушку. И, о ужас! Глаза у Муси потухли, глубоко провалились, лицо и губы покрылись синевой.

— Уходи от меня немедленно, — злобно сказала она мне, — вся эта история со Христом — мираж, самогипноз. Все это только задержало мой счастливый конец сегодня...

— Мусенька, засни, успокойся: ты больна, — сказала я, обнимая ее и целуя, считая, что она потрясена смертью Лиды. — Я никуда от тебя не уйду, ни за что. Я останусь здесь ночевать. Не могу.

Она резко оттолкнула меня:

— Уходи, я ненавижу твое светлое лицо и твою постоянную радостную улыбку, — сказала она, — все обман, ничего тут духовного нет. Еще бы не радоваться тебе, живя под крылышком такого отца: и сыта, и одета, и в тепле. Посмотреть бы на твое христианство, если бы ты лишилась своего отца... Куда денется твоя голубиная чистота! Уходи.

Я вышла в комнату матери, узнать, чем больна Муся и нельзя ли ей помочь. Мария Николаевна грустно покачала головой и спокойно ответила:

— Ничем. Если бы она смогла заснуть, но она не может. Сейчас у нее начнется упорная бессонница, которая изведет ее, так как после морфия никакое снотворное лекарство не действует.

— Как? Морфий? — воскликнула я. — Неужели она снова вернулась к нему? Ведь она давно уже... все выкинула!

— Ах, вы даже не знаете, чем она больна?— удивилась мать. — Вы впервые сегодня видите морфинистку? Да, сначала розовые очки, повышенное настроение, а потом — резкий упадок. Но что же, жизнь так неприглядна, хотя на несколько минут забыться... А тут еще Лида... Оставьте ее, Верочка, вы не спасете ее. Как видите, она недолго продержалась вашими собраниями.

— Я останусь здесь ночевать, я буду умолять Христа спасти ее, я буду бороться за ее душу, — горячо ответила я матери и отправилась к Мусе с твердым решением не уходить от нее.

 

* * *

Муся лежала в дремоте, которая часто прерывалась кошмарами. Я придвинула кресло к ее ногам, закуталась в пальто и, положив голову на кровать, предалась горьким думам.

Как это случилось, что Муся, которая получила прощение грехов, радовалась своей новой свободной жизни и с какой-то особенной любовью и мягкостью стала относиться ко всем окружающим ее людям и в собраниях, и в институте, и дома — вдруг вернулась к прошлой жизни? Да, очевидно, она была слишком самонадеянна, забыла о существовании врага душ, который подошел к ней с искушениями, и не боролась.

Видимо, последнее время она мало читала Слово Божие или меньше обращалась к Господу... А я не проявила никакой заботы о ней... Даже не спрашивала о ее духовной жизни, радуясь ее внешнему виду. Лида... Я чувствую себя виноватой в ее смерти... Если меня осуждает совесть, то «кольми-паче Бог»? Мне неясно, в чем я виновата. Но совесть моя беспокойна... Ах, эта моя робость, нерешительность, несмелость (я везде младше всех!) — как это мешает мне в служении Христу! Когда девушка стоит на мосту и собирается броситься в реку, ее смело хватают, порой, может быть, выдерживая большую борьбу... А я? В последний вечер Лиды загляделась на ее красоту, как и все... Да, я — как и все... Я, давно носившая в душе побуждение принять участие в ее личной жизни, не послушалась голоса Христа. Что намерение без действия? Добрыми намерениями дорога в ад вымощена...

— Ах, несчастье, ты еще здесь, — очнувшись, проговорила Муся.

— Ты замерзнешь здесь, и лечь тебе негде. Да и отец будет беспокоиться... Уходи...

— Я часто дежурю по ночам у больных, мне не трудно, и папа это знает, — ответила я. — Мусенька, милая, я принесу тебе сейчас горячий чай и картофель, мама приготовила. Потом ты должна обязательно заснуть, а все твои вопросы мы решим вместе завтра.

Я напоила Мусю чаем, и она опять забылась. Моя голова снова склонилась к ногам Муси, и, встав на колени, я тихо заплакала перед Господом:

— Прости меня, Ты все знаешь... Сделай меня смелым вестником Твоим и борцом за души человеческие... Вырви снова из дьявольских цепей Мусю, не дай ей погибнуть...

Долго стояла я на коленях и в безмолвных слезах изливала всю горечь свою. И все светлее и светлее становилось у меня на душе.

 

* * *

Ночь прошла спокойно. Муся дремала, но не спала. На рассвете она мягко спросила меня.

— О чем ты ночью плакала? Если можно, скажи.

— Слово Божие учит нас признаваться друг перед другом и молиться друг за друга, — ответила я, обрадованная ее обычным тоном.

И я пересказала все свои думы о ней, о Лиде и свою вину, излитую перед Господом. Она молча и внимательно слушала меня. Я продолжала:

— Не знаю, почему у меня нет никаких своих страданий, я вижу их только у других. Я часто вижу на собраниях и в молитвах горькие слезы об искушениях и борьбе. И мне непонятно, как можно страдать, когда ты заведомо знаешь, что это соблазн, искушение, противное Христу. Когда познаешь Христа, что может быть привлекательней в сравнении с Ним? Что может быть ценнее Его?

Слезы показались на глазах Муси, и она с грустью сказала:

— А я в один миг все это променяла на дьявольские ампулы и преступную игру с живым человеком... Ах, Верочка, я боюсь испортить тебя... Но ты сказала, признавайтесь друг перед другом... Тебе никогда не понять тонкость греха воображения — меня в детстве испортила мать. Мы с Лидой искали несуществующую любовь, созданную нашей фантазией, а не жизнью. Мы любили только тех, кто страдал из-за нас. Стоило подать надежду нашим поклонникам, как их лица страшно глупели от влюбленности. Нет ничего отвратительнее лица влюбленного. И мы, поиграв, отбрасывали их, и снова начинали поиски, но встречали опять одно и то же... Как счастлива я была, когда Христос простил меня, очистив Своей Кровью...

И Муся умолкла. Неудержимые слезы текли по ее потемневшему лицу, она отвернулась к стенке. Я молчала.

— О чем ты сейчас плачешь, поделись, — наконец спросила я, обняв ее вздрагивающие от рыданий плечи.

— Я не выдержала вести о Лиде и приняла ампулу, которую она вложила мне вчера в сумку. И вот... все снова вернулось... Я снова преследую одного студента, выточенный профиль которого приводит меня в восторг, и он уже замечает меня. Я снова играю, как кошка с мышью, с Вадимом, которого ты вчера видела у меня, и мне нравится его измученный вид, а счастливого вида я не выношу. Я не могу жить, чтобы кто-нибудь не поклонялся мне. Не страдал бы из-за меня...

Рыдания прервали ее голос.

— Верочка, Верочка, — схватила она меня за руки, — есть ли для меня спасение? Есть ли прощение? Скажи, скажи...

— Да, да, есть спасение, — обливалась я слезами вместе с ней. — Ты не выдержала первых искушений. Но есть Сильнейший — проси, проси с верой.

И Муся открыла свое сердце в горячем покаянии... Вскоре она крепко заснула, а я, счастливая тем, что мольба услышана, поспешно побежала домой.

 

* * *

Дома меня ждали две девушки — Малаша и Галя, работницы фабрики. Увидев меня, Малаша, высокая и полная, заключила меня в объятия и сказала:

— Мы целую неделю тебя не видели, соскучились уже и вот, идя сейчас с ночной смены, решили, что застанем тебя утром дома.

Девушки рассказали мне о радости победы Христа над многими душами, свидетелями чего они были при посещении разных домов. В свою очередь я была рада поделиться с ними всеми событиями последних дней. Мы склонили колени, молясь за всех наших друзей и друг за друга, а затем дружно спели песнь:

 

Людям блуждающим путь укажите,
Близких к паденью держите рукой.
Всем погибающим правду скажите,
Вновь пробудите уснувших душой.

— Сможете ли вы, милые мои сестренки, ночью подежурить у Нюси и сменить мать Ануси у Ивановых?

Девушки с радостью согласились. Как они вовремя пришли!

На столе стояли заботливо приготовленные моим «солнышком» — отцом вчерашний ужин и сегодняшний завтрак. Я вскипятила чай, и мои посиневшие от холода сестры были мигом согреты едой.

Когда они ушли, я легла в кровать, вытянула с наслаждением усталые ноги, вспомнила Мусю и ночь, проведенную в близком общении с Христом, счастливо улыбнулась и крепко заснула.

В моей комнате жила студентка-осетинка Дора. Попала она ко мне довольно необычно. Как-то раз после лекции, когда все поспешно неслись по коридору домой, я услышала позади себя яростный голос Цагола:

— Эй, эй, стой!

Он был в бурке и лохматой шапке и так бежал по коридору, что все студенты расступились, давая ему дорогу, но когда он стремительно подлетел ко мне, многие бросились на защиту.

— Бери девчонку спать, — сказал он, указывая на осетинку, стоящую вдали от нас с опущенной головой, без пальто, одетую в один платок. — Бабка злой, гнал ее, зачем учиться пошла? А она первая марушка пошла в институт...

— Давай ее, — охотно согласилась я.

— Эй, цом! — крикнул он девушке, и, когда та подошла, я взяла ее под руку и, заглядывая в ее опущенные смущенные глаза, весело засмеялась и спросила:

— Ну, цом?

Она ответила таким же смехом, крепко прижалась ко мне, и мы пошли.

Дора была очень молчалива и застенчива, мне не удавалось даже напоить ее чаем. Утром и вечером она ела кукурузную лепешку с овечьим сыром, а обедала в столовке. Весь день она проводила в библиотеке, все что-то выписывая, а по ночам, забравшись в нашу теплую кухоньку, отогревалась, переписывая лекции и заучивая их наизусть.

Спала Дора очень мало. Она имела шестиклассное образование. Кроме учения, ничем не интересовалась.

Когда я проснулась, Дора была дома — пришла узнать, вернулась ли я. Я обрадовалась ей, взяла ее записи вчерашних лекций и начала переписывать. И каково же было мое изумление, когда я увидела, что ее записи несравненно лучше моих!

В день посещения Нюси, которая быстро поправлялась, была жизнерадостна и близка к Господу, у меня до института оставалось еще немного времени, и я решила навестить одну многодетную сестру. Я застала ее одну за чаем, она очень обрадовалась моему приходу, так как из-за болезней детей давно уже не была на собраниях.

В это время дверь соседней комнаты открылась, и на пороге показался очень высокий, смуглый юноша с черными, как воронье крыло, густыми волосами, закинутыми назад. В его веселых глазах переливались искры, готовые каждую минуту зажечься смехом. Он смотрел с такой улыбкой, словно много лет нас знал, и сейчас очень рад случаю увидеться снова.

— Костя Платов, — представила его сестра, — студент горного факультета, приехал из города Г., член баптистской общины. Живет у нас. Она таким же образом отрекомендовала ему меня и ушла к детям. Костя шагнул ко мне, низко поклонился и крепко пожал руку.

— Очень рад видеть студентку самого гуманного факультета! — воскликнул он с веселым смехом. — Какая же замечательно образованная женщина из вас выйдет! Сократ, Аристотель, Платон, Эпикур...

— А я рада встретить брата, — ответила я. — Но почему я ни разу не видела вас на собрании за эти полгода, что вы здесь?

— Времени нет, очень занят. По вечерам лекции, а воскресенье я целиком посвящаю музыке — учусь играть на скрипке. Еще меня просили организовать в институте вечер танцев под Новый год, и на это сейчас уходит почти все свободное время.

— Танцы? — удивилась я. — Неужели вам, давшему обещание Христу служить Ему и ближнему, нечем другим заняться, как организовывать танцы?

Костя смутился и ничего не ответил на это, а стал объяснять мне, что посещение собраний не так важно, поскольку он убежденный христианин, в основу морали взял Его учение и стремится только к высоким идеалам.

— Какие же цели вы ставите себе в жизни и что является для вас идеалом? — спросила я, и он с большим воодушевлением ответил:

— Окончание института прежде всего. Меня очень увлекает природа с ее богатейшими залежами, полезными для людей. А идеал? Поклонение красоте, венцу творения — женской красоте...

— Это язычество! — воскликнула я. — Поклонение не Творцу, а творению, хотя это и венец творения. Не сотвори себе кумира и всякого подобия. Когда дьявол, показывая все прелести и красоты мира Христу, потребовал от него поклонения, Он ответил: «Господу Богу поклоняйся, и Ему одному служи».

— Да, это верно, но вы не будете отрицать, что женщины — тонус жизни, женская любовь — ее двигатель, — горячо возражал Костя. — Из истории мы знаем, что женская красота управляла миром. А все лучшие музыкальные произведения... Кто был вдохновителем их? Женщина. Вы, конечно, знаете Тарновскую. Эта классическая красавица ежеминутно должна быть счастливой, видя всеобщее восхищение, чувствуя себя царицей. Когда смотришь на нее, радостные волны заливают душу. Кстати сказать, мне удалось с ней познакомиться и даже получить ее согласие аккомпанировать на рояле на нашем танцевальном вечере. Я нашел и солисток, учащихся консерватории. Какой будет эффект, когда студенты прочтут ее имя в огромной афише, которую я уже нарисовал и хочу вам сейчас показать.

— Костя, — крикнула я, схватив его за рукав, — о чем вы? Да вы ничего не знаете! Лиды уже нет... И мы с вами виноваты в ее смерти!

— Как? Что вы говорите! — опешил Платов.

И я рассказала ему все, что знала о Лиде от Муси, о том, как я провела эту ночь, о всех укорах совести и осознанной мною вине перед Господом и моей молитве к Нему.

Костя слушал внимательно и молча. Улыбка погасла на его лице, и темные глаза строго смотрели на меня. Когда я кончила рассказывать, он спросил:

— Неужели вы считаете, что за каждого человека, умершего насильственно, вы отвечаете перед Богом?

— Нет, я не страдаю за весь мир, за все человечество — это не возлагается на меня. Но я, как последователь Христа, несу ответственность за тех, с кем живу, учусь, работаю или случайно встречаюсь. В последнем разговоре, который я слышала, Лида сказала: «О, если бы нашелся хотя бы один юноша, который поинтересовался бы, о чем я думаю, что у меня на душе, обедала ли я сегодня. Богиню из мрамора не спрашивают...» И мы с вами, познавшие Христа, также засмотрелись на ее красоту, забыв о душе... А на ваших глазах, к тому же, погиб вместе с ней и ваш коллега-горняк...

И я назвала фамилию студента.

— Ой, ой! — вскочил Платов, как ужаленный, и заметался по комнате. — Да ведь это мой большой друг...

Наш разговор оборвался. Не возобновился он и по дороге в институт, куда мы поспешили, вспомнив, что опаздываем на лекции.

Прощаясь, Платов спросил меня:

— Какое у вас впечатление обо мне как о брате?

— Вы — мертвый христианин, — ответила я.

— Неужели? — отозвался упавшим голосом Костя.

 

* * *

Объединение общин евангельских христиан и баптистов дало большой хор — около восьмидесяти человек, состоящий почти из одной молодежи. Вечерняя спевка была самым отрадным трудом, и в субботу после работы столяры, печники, штукатуры, каменщики, извозчики, портные, работницы разных профессий поспешно стекались в просторный молитвенный дом, стоящий вблизи шоссе — Военно-Грузинской дороги.

В этот двор обычно и я бежала на спевку — с радостью, в любую погоду, не замечая километров, отделяющих город от Молокановки. В душе звучала музыка, так что невозможно было не излить ее в звуках, восхваляющих своего Творца.

Это было единственное место, где можно было видеть только радостные, улыбающиеся лица и где не слышно было разговоров о разрухе, голоде, страданиях. Казалось, малый паек никого не огорчал. Казалось, крепкие руки строителей быстро все восстановят...

Войдя в холодный зал, согретая бегом, я едва успевала отзываться на свое имя и приветствия, раздающиеся со всех сторон. Казалось, меня обнимали эти милые братья и сестры, мозолистые руки крепко сжимали мою хрупкую ладонь, и я не могла нарадоваться, глядя на них.

Да, все здесь так рады друг другу, повсюду слышны оживленные веселые голоса и сдержанный радостный смех.

Пришел регент Павлуша Касицев, и все стихло. Павлуша — студент электромеханического факультета. Он рабочий, но много лет упорно учился экстерном, каждый год сдавая экзамены в реальном училище, и таким образом получил полное среднее образование. Павлуша очень любит духовное пение и длительным самоотверженным трудом, будучи самоучкой, дошел до регента.

И вот сегодня мы разучиваем сложные по композиции новые гимны «Господня земля и все, что наполняет ее», «Возрадуйтесь, народы», «О, Иегова, через волны», «Дивный чертог виден вдали» и другие. Здесь есть сольные партии под аккомпанемент всего хора, которые попеременно исполняем я и Верочка Щербакова. Здесь есть и такие места, где басы выговаривают слова и мелодию совершенно вразрез с тенорами, а альты идут врозь с сопрано, и, наконец, в финале все сливается в гармонию.

А подготовка хористов? Никакой. Только двое знают ноты. Но зато есть хорошие сильные голоса, прекрасный слух у большинства и у всех — горячее рвение, энтузиазм в этом служении Господу.

Начинал Павлуша с того, что терпеливо учил грамотному произношению и правильному ударению в каждом слове песни. Затем, имея в распоряжении фисгармонию, он одним пальцем проигрывал на ней каждую партию, но больше всего пользовался своим голосом, так как с голоса все быстрее усваивали мелодию.

В середине спевки в зал вдруг вошел Костя Платов и сел у входа. Лицо его было мрачным. Мы в это время повторяли ранее разученные гимны и пели с большим воодушевлением. Ясно было видно, как внимание Платова все более и более приковывалось к пению, а голова его все ниже и ниже опускалась вниз, пока совсем не скрылась за спинкой скамейки.

В перерыве спевки я подошла к регенту с просьбой познакомиться с приезжим братом, и мы подошли к Косте.

— Наконец-то у меня помощник, — обрадовался Павлуша, когда узнал, что Костя и поет, и ноты читает, и на скрипке играет. — Немедленно идем в хор, я уже голос свой сорвал на басах. Помоги, брат!

— По своему настоящему духовному состоянию я не могу вступить в ваш хор, — мрачно ответил Платов. — Я останусь после спевки побеседовать.

Близилось к полуночи, когда спевка закончилась, и группа хористов пошла провожать меня до окраины города, где в это время почти ежедневно начиналась перестрелка с бандитами, засевшими в горах. Платов пошел вместе с регентом.

Мы бодро шли по морозцу, тихо напевали новые мотивы, стараясь лучше запомнить их, и на душе было так радостно, что песню невозможно было остановить.

Наконец, распрощавшись со своими друзьями, я побежала по пустым улицам города — весело, легко, не чувствуя веса своего тела, едва касаясь ботинками земли. Небо было ясное, луна обильно заливала опушенные снегом деревья. Где-то посвистывали пули. Вдруг со мной поравнялся Платов.

— Я едва догнал вас, — сказал он, запыхавшись. — Неужели вы всегда одна возвращаетесь домой так поздно, да еще под свист пуль?

— Я совсем не чувствую страха или опасности. Я хожу под шальными пулями почти три года — ведь у нас очень долго шла гражданская война. Легкость и быстрота моей ходьбы вызваны радостным душевным состоянием. Ведь только унылый плетется...

Платов умолк, шел задумчивый и, наконец, сказал:

— Я догнал вас, Верочка, чтобы сказать, что я не спал всю ночь, переоценивая ценности и свое отношение к Господу... В душе моей большая борьба. Благодарю, что вы так искренне поделились вчера своими духовными переживаниями. Это многое мне открыло. Да, а ваши слова «мертвый христианин» неотступно жгут меня... Я хочу вас просить об одном: не презирайте меня и, если можете, молитесь.

— Милый брат, — крепко пожала я его руку, тронутая этими словами, — я уже молюсь за вас, чтобы Господь дал вам живую, действенную веру и открыл бы в вас могучие духовные потоки.

 

 

4. ИСПЫТАНИЯ ВЕРЫ (1921 год)

На пороге стоял Федор Иванович Санин с чемоданом, в легком пальто и кепке, его бледное лицо окаймляла черная борода. Человек лет тридцати, высокий и стройный, он ежился от холода.

— Приветствую, Верочка! — сказал он мягким грудным голосом.

Его близорукие серые глаза сквозь пенсне засияли таким необыкновенным светом, что я залилась ярким румянцем и воскликнула в радостном волнении:

— Брат, Федор Иванович, вы приехали... Дорогой, мы просили об этом Господа. Ах, какая радость! Вот узнают сегодня все!

И я засуетилась вокруг дорогого гостя, крепко озябшего, так как он всю морозную ночь ехал на подножке вагона, держась одной рукой за ледяной поручень, а другой за чемодан. И пальто на нем подбито не ватой, а ветром. Иначе не приехал бы...

Пока Федор Иванович мылся горячей водой и переодевался во все чистое, я поспешно готовила ему яичницу и кофе с горячим молоком.

— Что вы привезли? — нетерпеливо спросила я, когда гость отогрелся за целебной трапезой.

Глаза Федора Ивановича засияли, он открыл чемодан и достал редкое и дорогое — журналы «Христианин», «Молодой виноградник», ноты новых песен и три пластинки для граммофона: речь Ивана Степановича и хоровое исполнение гимнов «Я искал так много лет», «О, образ совершенный», «Известна ли вам церковь живая», «О, Отчизна дорогая».

Я с жадностью набросилась на все эти богатства и воскликнула:

— Сегодня мы побываем на ленинградском собрании, услышим голос Ивана Степановича и чудесный хор — ах, какая неожиданность! А сколько интересного и нового в журналах! И здесь ваши новые стихотворения. Вот будем разучивать их к празднику!

Федор Иванович молча улыбался, но было видно, как он превозмогал острую головную боль, и я спохватилась:

— Идемте в «комнату Гаия», вам нужно поспать до собрания. Папа с братом не скоро вернутся с работы, а я побегу оповестить о вашем приезде.

В нашем просторном доме для приезжих была отведена одна комната, которая называлась именем евангельского страннолюбца Гаия. В этой комнате усталый и озябший путник нашел теплую мягкую кровать и тишину, располагающую к общению с Господом.

 

* * *

Санин родился в Петербурге, в семье верующих. С детства он отличался глубокими исканиями духовных истин и его занимал вопрос о своем предназначении на земле. В шестнадцать лет он пережил возрождение свыше, разрешившее все сомнения и колебания. Он стал членом Петербургской общины и с тех пор твердо шел по стопам Христа.

Вскоре у него обнаружился дар благовестника, и многие молодые души были привлечены им ко Христу. Одновременно открылся поэтический талант, и его глубоко духовные стихотворения появились на страницах «Христианина».

Юноша стал все чаще задумываться о пути благовестника, и это влечение быстро росло в нем, но долго не осуществлялось из-за сомнений: есть ли на это воля Божия, не он ли сам избирает себе этот путь. Кроме того, больные легкие и сердце не давали ему возможности идти путем лишений, тюрем и ссылок. И была еще помеха — возраст: слишком молод, хотя и написано о Тимофее, чтобы юностью его не пренебрегали.

Немало дней Федор Иванович провел в слезах на коленях перед Господом, умоляя дать ясное указание, что ему делать. Но ответа не было.

Днем Санин помогал отцу в сапожном деле, а все вечера посвящал духовной работе, горячо принимая участие во всем. Он усердно посещал библейские курсы и с увлечением изучал Библию. Много внимания он уделял самообразованию и старательно учился писать духовные стихи.

И вот наступил счастливый день, когда юноша получил от Господа в сердце своем ясное указание отдать всю свою жизнь самоотверженному труду вестника живого Евангелия, и все его колебания исчезли. Старшие братья одобрили его решение и посоветовали ехать на Кавказ — там хороший климат. Молодые друзья горячо сочувствовали твердому решению любимого друга и пламенно молились за него. Родители плакали и не хотели его отпускать: он был единственным сыном, со слабым здоровьем, а сами они уже старели.

В начале двадцатого столетия на Кавказе во многих местах возникли небольшие евангельские и баптистские общины среди молоканского населения, сосланного сюда из разных мест царской России. Некоторые из них, успокоенные своим обращением, находились в спящем состоянии.

Двадцатилетнего проповедника Санина встретили здесь с братской любовью, но молодость и внешность его для многих послужила камнем преткновения. Здесь много лет царил культ старцев, почитание более возраста, чем духовного состояния, и поучать юноше не полагалось. Здесь с заслуженным уважением встречали солидных духовных деятелей, таких как Одинцов, Мазаев, Степанов, Бодю, Савельев.

Непредвиденные испытания обрушились на пламенного юного вестника, горящего только одним желанием — призвать всех ко Христу, рассказать о Нем все, что знал... Но духом он не пал. Санин отпустил бороду и оделся в простую рубашку с кожаным поясом.

Началась у Федора Ивановича скитальческая жизнь благовестника. Он не мог оставаться на одном месте более двух недель — полиция не разрешала. Одно пальто, одна пара обуви, одна смена белья, Библия и «Гусли» — тетрадь для стихов — вот и все имущество, которое помещалось в его чемодане.

Он переезжал с одного места на другое. Община собирала ему деньги на билет, а в заботе о питании принимали участие все, приглашая Федора Ивановича на ночлег или обед. Жалования он нигде не получал.

Приезд благовестника везде вызывал большое скопление людей на собраниях, особенно молодежи. Все дивились его красноречию, убежденности, молодости, отсутствию всякого имущества и жилья и видели в нем истинного, совершенного последователя Христа.

Его сильные, пламенные проповеди вызывали обращение ко Христу многих душ.

 

* * *

Я прибежала к помощнику руководящего общиной Павлу Никаноровичу Степанову и с порога объявила радостную новость.

— Ну, скажите пожалуйста! — воскликнул Степанов, выходя из-за стола, а его приветливая жена обняла меня и стала радушно потчевать горячими пышками. Их большая семья заволновалась за столом — все знали Санина и любили его.

Павел Никанорович — извозчик, он только что вернулся с ночных поездок и собирался лечь спать. Он работал по ночам, чтобы вторую половину дня и вечер проводить в духовной работе. Он отличался любвеобильным и мягким сердцем, кротким, выдержанным характером и хорошей грамотностью. Со стороны верующих в течение многих лет не было на него нареканий. Его проповеди были задушевны, разумны и глубоки, порой до слез прочувствованы. Днем он навещал больных, духовно павших или семьи, где возникали споры, разлады. И редко случалось, чтобы его посещения не увенчивались добрым плодом.

В прошлом он проводил спевку. Тогда хора еще не было, но все собрание пело в четыре голоса. Посещали спевку все желающие, а наиболее даровитые певцы составляли ядро поющих. Павел Никанорович сам подолгу разбирал новую песню по нотам одним пальцем на крохотной фисгармонии, длина и высота которой была не более полуметра. А потом с голоса своего обучал дискантов, альтов, теноров и басы. Трудились над пением очень терпеливо и усердно, а потом на собраниях пели очень дружно, верно и одушевленно, ведя за собой всех желающих петь.

Летом Павел Никанорович с семьей занимался огородными работами, выращивал клубнику и малину и, несмотря на свою большую семью с малолетками, больше, чем все, отдавал материальных средств на дело Евангелия.

— Верочка, — мягко сказал он, — надо оповестить, что сегодня вечером будет собрание. Я сейчас пойду по Молокановке, где живет большинство наших членов, а ты сообщи городским. Ануся поможет тебе. И мои ребята пойдут.

Не теряя времени, я умчалась к Анусе, попутно забежав в десяток домов верующих, а те, в свою очередь, побежали к своим родственникам и знакомым.

 

* * *

Варвара Ильинична Басинжагова была маленькой, худенькой и болезненной женщиной лет сорока, но энергичной и неутомимой в евангельском труде. Она первая среди армян была обращена на путь Христа через беседы и проповеди Санина. Варвара Ильинична руководила группой верующих армян, выступала с проповедями на их собраниях и переводила духовные песни на свой родной язык.

Когда я вошла в ее маленькие, уютные и чистенькие комнатки, украшенные коврами, Варвара Ильинична сидела одна за столом, печально опустив голову над чашкой кофе.

Когда она увидела меня, ее грустные глаза вдруг наполнились радостью. Она быстро встала и, заключив меня в объятия, сказала:

— Утешение ты мое, детка моя родная, как ты вовремя пришла и так неожиданно. Теперь мы будем пить кофе.

И она захлопотала у кофейника, ласково расспрашивая меня обо всем. Я улыбалась, таяла от ее материнской любви и, как нигде, была особенно счастлива в этих комнатках. Здесь и тахта, и ковры постоянно напоминали мне о многих задушевных беседах, проведенных с Варварой Ильиничной.

— Федор Иванович приехал! — наконец воскликнула я.

— Ах... Где? Когда? — изумилась Варвара Ильинична. — Он непременно должен быть у меня завтра. Какая радость! Где он? Что делает сейчас? Здоров?

Я ответила на все и спросила:

— А о чем вы так грустили, когда я вошла? «Радость ваша да будет совершенна», а вы печалились.

Глаза ее вновь погасли, и она ответила:

— Да, твое напоминание очень кстати. А ты вообще не ведаешь печали с тех пор, как узнала источник радости — Христа. У меня сегодня трудный день — я только что вернулась от армянских беженцев.

И она рассказала, что армяне бежали из Турции, от курдов, которые стремились поголовно их вырезать. Беженцы в такую стужу все раздеты, дети их едва прикрыты лохмотьями. На окраине города им отвели жилье, и питаются они едва-едва. Варвара Ильинична закончила свой рассказ со слезами.

— Ты не представляешь, Верунчик мой ненаглядный, всю глубину страданий моего несчастного народа. Я пыталась говорить им о Христе — они не слушают. Я обращалась в женотдел, умоляла о помощи — там обещали что-нибудь сделать, когда получат на них фонды, а пока посоветовали привлечь на помощь население.

Я слушала внимательно. Потом обняла свою любимую плачущую наставницу и сказала:

— Коли везде пока отказ, значит, надо просить Господа открыть им источники помощи.

И мы обе опустились на колени с верой в слова Христа «Если чего попросите во имя Мое, Я то сделаю».

Варвара Ильинична встала с колен совершенно успокоенной, ее глаза засияли прежней радостью, и она сказала:

— Господь положил мне на сердце обратиться с призывом к общине собрать моим несчастным одежду, продукты и деньги, а также обойти некоторые армянские семьи.

— А я соберу молодежь, будем ежедневно их навещать, — добавила радостно я.

Тихо открылась дверь, и с порога нам приветливо улыбнулся Михаил Александрович, муж Варвары Ильиничны, пришедший из банка, в котором он служил кассиром. Варвара Ильинична нежно поцеловала его, сняла с него обувь, дала вышитые ею теплые туфли, смахнула венчиком пылинки с костюма и подала кувшин с теплой водой. Она обращалась к нему с такими заботливыми вопросами, словно они давно не виделись, и ей бесконечно важно было знать и о его самочувствии, и что нового на службе, и не было ли каких огорчений в его честном и ответственном деле. Его ждал давно приготовленный обед. Я с любовью смотрела на встречи этой нестареющей бездетной пары, всегда счастливой в своем общении...

 

* * *

В зале собрания были забиты все проходы, когда Санин в сопровождении руководящих общиной братьев вошел туда. Некоторым пришлось выйти в коридор, чтобы дать возможность благовестнику пройти вперед. Многие друзья и родные верующих, которые обычно не посещали собрания, пришли сюда послушать Санина. В зале сразу наступило оживление, а лица слушателей просияли. Санин мягким взглядом всматривался поочередно в каждого члена общины, как бы приветствуя и желая определить, нет ли перемен в духовной жизни брата или сестры, которых он знал много лет.

Когда наступило время проповеди, зал замер в тишине. Он прочел слова: «Ибо не послал Бог Сына Своего в мир, чтобы судить мир, но чтобы мир спасен был чрез Него». Трудно передать содержание проповеди — слова были обыкновенные. Не в них суть, а в той необычайной духовной силе, с которой они передавались.

Я смотрела на благовестника и изумлялась, как преобразился весь его вид. Строгое бледное лицо, горячий голос, проникнутый величайшей верой, полная отрешенность от всего земного. Казалось, что он сейчас находится в яростной борьбе один на один с дьяволом за души людские и не уйдет с этой кафедры, пока не вырвет хотя бы несколько человек... Слушая его, я наглядно видела, что это такое — исполнение Духом Святым и какая сила исходит от такого вестника.

Я низко опустила голову. Проповеди Санина всегда потрясали меня, будили глубины души, вызывали новые духовные искания и недовольство собой. Я чувствовала себя так мало знающей своего Отца Небесного, так мало отданной Ему. В последней личной беседе Санин сказал мне:

— Ты любишь Христа, ты очень ревностная, но малодуховная сестра. Ты все стремишься вширь, а тебе надо вглубь идти, путем углубления в Слово Божие, чтобы Господь открывал в тебе все новые и новые источники. Ведь ты избранный сосуд... Имеешь ли ты в сердце твоем постоянно Духа Святого? Ревнуешь ли о дарах духовных?

И я над всем этим глубоко раздумывала. И не только я одна, но большинство верующих.

В конце проповеди Санин призвал к покаянию. Со скамейки встал муж Ивановой, Степан, едва оправившийся от болезни. Он с рыданиями просил молиться за него, чтобы Господь простил ему его порок

— алкоголь и твердо поставил на Свой путь. За ним поднялись два осетина, кающиеся в своем разбое, и еще, еще. Кого я вижу? Старуха, мать вдовы Коло
совой открыто объявляет свой позорный грех и умоляет с плачем молиться за нее. А вот Костя Платов дает обещание отдать себя Христу на служение и тоже просит молиться за него.

Все начали горячо молиться. По окончании собрания Басинжагова обратилась с призывом помочь беженцам-армянам и назвала адрес, куда все приносить. И ее призыв не оказался бесплодным — тут же сделали тарелочный сбор денег.

 

* * *

В коридоре института Мусю Журули окружает то одна, то другая группа студентов, и мне никак не протиснуться к ней. И так каждый день — перед лекциями, в перерывах, а после окончания занятий она долго не уходит, находясь в таком же окружении.

К каждому, кто обращается к ней с вопросами, она поворачивает свое миловидное лицо, и в нем столько готовности помочь и радости от того, что она может помочь... Это так ободряет, особенно робких нацменов, которые с жадностью глотают каждое ее слово. Дело в том, что приближается сессия, и сдача первых экзаменов всем страшна. Как выяснилось, у подавляющего большинства слушателей записи оказались искаженными. Профессора сами читали по своим записям, так как их дореволюционные учебники устарели, а новых еще не написали. Плохо было и с источниками, на которые они ссылались: так, например, «Капитал» Карла Маркса имелся в библиотеке только в двух экземплярах, а слушателей было триста.

Муся обнаружила брак в записях у большинства и добилась от профессора, чтобы он откорректировал ее собственные конспекты. Теперь по ночам она сидит за их размножением под копирку, днем ходит на службу, а вечером занята помощью студентам в подготовке экзаменов. В ее записях почти после каждого иностранного слова в скобках стоял перевод на русский язык, что очень облегчало понимание содержания. Я занялась тем же для осетин, получив от нее такой экземпляр.

Однако не только по учебным вопросам обращались к Мусе. Некоторые приезжие студенты, ночующие, где придется, просили ее помочь с жильем. Муся нашла на факультете немало таких, которые, потеряв семью в гражданскую войну, жили в одиночку в холодных пустующих домах, и там она устраивала нуждающихся. Многим она находила работу, доставала бумагу и так далее.

Муся часто приходила в деканат и просила то об организации кассы взаимопомощи, то о подготовке к лету студенческого огорода. Ей обещали, что после сессии все будет сделано.

Аналогичная картина наблюдалась и на горном факультете, где Костя Платов, будучи силен в математике и химии, оказывал большую помощь своим однокашникам, и не только в этом. Не было студента, с которым он не был бы знаком.

Оба они претворяли в жизнь служение Христу и ближнему своему и были счастливы.

Иногда мы втроем возвращались из института домой. Мы успевали поделиться прочитанным из Слова Божия и радостями своего служения. Костя очень радовал меня тем, что он углубляется в тексты Евангелия, а также своим духовным светом, горячими проповедями на собраниях и воодушевленным пением в хоре.

Я усиленно готовилась к экзаменам, очень волновалась, с трудом преодолевая малопонятный философский и бухгалтерский материал, и не раз обращалась к Господу с просьбой дать мне способность усвоения.

И сколько же было радости, когда я принесла своему отцу первую зачетную книжку, в которую было вписано семь экзаменов с высшей оценкой — «весьма удовлетворительно». Отец долго крутил книжку в руках, перечитывая по нескольку раз все в ней написанное. Лицо его сделалось торжественным, он обнял меня и сказал со слезами:

— Ягодка моя, Господь обильно увенчал успехом твои труды... Вспомни, как четыре года назад для тебя было все закрыто, и вот вера в Его любовь все преодолела. Ты перегнала в учении всех своих сверстников.

Для профессуры, которая настроилась экзаменовать строго, было большой неожиданностью, что на экономическом и горном факультетах подавляющее большинство сдали экзамены. На других факультетах было хуже.

Муся, Павлуша и Костя сдали все блестяще. Из осетин все экзамены сдали Цагол и Дора. В коридоре было вывешено объявление, что для студентов, не справившихся с учебой, открывается рабфак.

 

* * *

Год тому назад я начала брать уроки музыки у старой преподавательницы Веры Викторовны Красовской. Когда я пришла к ней в первый раз и она узнала, что у меня нет инструмента и не предвидится, она удивилась моему приходу и категорически отказала:

— Ничего не выйдет из этого, милая девочка. Где же вы будете готовить уроки?

Однако я очень просила ее и рассказала, как с раннего детства часами простаивала под чужими открытыми окнами, очарованная звуками рояля, и не смела даже мечтать когда-нибудь играть сама.

Красовская; закутанная в шали от холода, очень внимательно меня слушала и, когда я закончила, вдруг сказала:

— У вас, видно, большое желание заниматься. Вы очень любите музыку. Ну что же, давайте начнем, а уроки будете готовить здесь. Для меня это будет очень трудно, я так устаю от рояля со своими учениками... Ну, посмотрим...

Так неожиданно начались для меня счастливые часы в холодной, темной и неуютной комнате Кра-совской. В течение целого года учительница была мною довольна и терпеливо относилась к моим упражнениям.

Каково же было мое изумление, когда я однажды вернулась из института и увидела в своей комнате пианино из красного дерева!

Оказывается, одна наша знакомая дама срочно уехала и попросила отца разрешить поставить к нам пианино с правом пользоваться им. Я благодарила Господа, что Он, как любящий Отец, исполняет даже те желания, с которыми мы к Нему не обращаемся. Занятия мои пошли более успешно.

Наступили зимние каникулы, и я решила устроить дома вечер для верующих студентов. Костя на скрипке, а я на пианино подготовили совместно духовные песни «Не бойтесь, братья-моряки», «Только вера во Христа, в Кровь, пролитую с креста» и «Поли любви Своей святой». Кроме этого, мы разучили мелодичную вещь Мендельсона — «Песню без слов» и колыбельную Моцарта.

Муся подготовила художественное чтение стихотворений из журналов «Христианин», а Ануся хотела рассказать о своем обращении ко Христу.

Первым пришел Костя, он привел с собой трех студентов и одну студентку, оказавшихся детьми верующих из других городов. Он часто с ними беседовал. Затем явилась Ануся с медичкой, интересующейся евангельскими истинами. Муся пришла с двумя студентами, близкими ко Христу. Я пригласила Цагола, Дору и брата с женой.

Вечер начался с оживленного спора о достоверности Библии, о божественном происхождении Христа, о невозможности жить по Его учению.

Это был не тот спор, в котором кто-то кого-то хотел победить, уничтожить. Ведь можно разбить противника своими доводами и в то же время не убедить его в истине, а только ожесточить. Нет, то был спор не ради спора или показа своего превосходства в знаниях. Это был спор искренне ищущих истину молодых сердец, волновавшихся неразрешенными вопросами о Боге. Платов задушевно и горячо вел беседу.

Все разговоры стихли, когда началась музыкально-литературная часть. Среди наших гостей были такие, которые, живя в станицах, впервые слышали пианино, скрипку и пение духовных песен. Внимание их было приковано к звукам, глаза горели.

И что удивительно: под конец вечера у всех наших гостей вдруг открылись сердца. Оказались здесь и поэты, которые еще никогда и нигде не решались поделиться своими сокровенными мыслями, и мы услышали несколько взволнованных стихотворений, открывающих глубокие искания истины, правды и пути жизни. А медичка Полина откровенно рассказала свою трогательную жизнь. Потом все вместе запели под аккомпанемент пианино.

Несмотря на то, что время нашего вечера истекло, никто не собирался уходить. Гости стали просить устраивать такие вечера хотя бы два раза в месяц. Предложили завести альбом, куда можно было бы записать все прочитанное на вечере.

Мы расставались так тепло, словно знали друг друга много лет. Такие вечера у нас продолжались до самого лета. Каждый приходил с чем-нибудь: со стихотворением, новой мелодией без слов, рисунком, рассказом — и все это вписывалось и вклеивалось в альбом, на первой странице которого кто-то написал:

Друзья, ведь знаете,
Как дорого участье,
И ласка теплая,
И дружеский прилет...

 

На каждом вечере мы вели разбор Слова Божия, к которому готовились заранее.

В дверях стоял отец. Его ласковый, радостный взгляд переходил с одного на другого.

— Ребятки, милые мои, пожалуйте к стакану чая, — словно обнял он всех своим задушевным голосом. — Кажется, все приезжие, дома не живете... Плохо, наверное.

Все с большим интересом взглянули на отца, поблагодарили и пошли к столу. Каждому был приготовлен стакан чая с сахарином и горячая кукурузная лепешка, смазанная подсолнечным маслом. Солнышко мое!

 

* * *

Наступил март, в воздухе запахло талым снегом и сырой землей. И совсем рядом со снегом, на чуть открытых клочках земли гнездились подснежники, эти первые вестники весны, которую в этом году все ждали с таким нетерпением...

Мы давно усиленно готовимся к празднику хора, который должен состояться в институтском зале. Этот зал мы сняли на один воскресный вечер.

В субботу, накануне праздника хора, я быстро возвращалась домой, вся переполненная звуками мелодий и какой-то особенной радостью, льющейся через край. Я волновалась — как-то выполню завтра свои трудные сольные номера в хоре?

Брат открыл мне дверь и тревожно сказал:

— Папа тяжело заболел, очень ждет тебя, иди скорее.

Я побежала в его комнату, увидела его в жару и подумала о тифе. Крепко обняв его, я услышала глухой голос:

— Ягодка моя, наконец ты пришла. Не уходи теперь от меня. Я заболел впервые за пятьдесят три года. На теле был нарыв, который долго не прорывался. Я перемогался, а сегодня пошел к хирургу, он разрезал, да вот гной просочился в брюшину. Привезли меня на носилках домой — больница переполнена. Ко мне сестра будет приходить каждый день на перевязку...

У меня потерялись вдруг все слова. Я ни разу не видела отца тяжелобольным или хотя бы лежащим в постели с простудой. И сама я ничем не болела, а в детстве часто мечтала заболеть, чтобы испытать, как будут ухаживать за мной в постели.

Я осталась около отца на всю ночь. Не зная, чем облегчить его страдания, я часто меняла холодный компресс на голове, давала горячий чай и ставила горячие бутылки к ногам. Вся ночь прошла у отца и у меня в каком-то забытьи.

Крепко обняв его ноги и склонив на них свою голову, я всю ночь с полной верой умоляла Господа исцелить отца от болезни и избавить от страданий. И ни разу у меня не было мысли о возможной его смерти.

Утром отцу стало легче. Он попросил меня спеть:

 

Молись в день радужного счастья.
Пред трудным подвигом молись.
Молись, когда слабеют силы,
Когда возносишься
молись.

 

Он присоединился к этой песне, но на словах «молись у дорогой могилы» заплакал, гладя меня по голове. Однако быстро справился со слезами и, как всегда, бодро спросил:

— Ну что, дочка моя, сегодня у вас большой праздник, а ты много поешь. Порадоваться бы мне на тебя...

Я сказала ему, что не могу уйти от него и что думаю о том, кто бы заменил меня в хоре.

— Иди, ягодка, иди, — решительно заявил он, — со мной побудет невестка. А ты сегодня оденься как можно праздничней и покажись мне перед уходом, я погляжу на тебя...

Пришел хирург с сестрой, и меня попросили уйти.

Утром за мной зашла группа молодежи, чтобы идти на собрание. Я осталась дома. Отец просил их передать общине просьбу молиться о продлении его жизни. И в это воскресенье все собрание горячо молилось за моего отца, а после собрания к нему пришли руководящие братья. Отец просил сегодня вечером, после собрания, принять его в члены. Это желание было принято единодушно, так как давно все считали его примерным христианином.

 

* * *

Зал института был украшен гирляндой подснежников и до отказа набит студентами и случайными посетителями. Хористы празднично одеты и волнуются перед такой аудиторией.

Открыл праздник хора регент Павлуша, который призвал всех узнать и изучить личность Христа и то, что Он сделал для нас. О Нем будут рассказывать наши духовные песни.

Далее последовало несколько несложных мелодий, после которых я должна была выступить со словом. Впервые. Я, робкая, несмелая, неумелая. Страх и сомнения поминутно стали охватывать меня. Сколько раз я обращалась к Господу с мольбой избавить меня от робости и неумения говорить!

Верочка Щербакова исполняет соло:

 

Ах, в этой бурной жизни
Кто сердцу даст покой,
Кто страждущих утешит
На жизненном пути!

«Христос лишь один», — подхватывает весь хор.

А пока она исполняет соло, хористы прикрытым голосом аккомпанируют ей.

Но вот я отделилась от хора и вдруг смело и громко обратилась к слушателям со словами Христа: «Я есмь жизнь». Я говорила о духовных потребностях, о душах, в которых нет жизни, о гнетущей тоске. Я указывала на Христа как на источник духовной жизни, источник, которым пользовались миллионы людей во все века...

Когда я кончила и вернулась в хор, мне казалось, что выступала не я ... Хор запел торжественный гимн «О смертный час, о скорбный час», в котором Платов исполнял очень проникновенно сильную басовую партию:

О, Господь, мой добрый пастырь,
Велика Твоя любовь.
За меня Ты принял муки
И пролил святую Кровь.
Не могу забыть во веки,
Что Ты сделал для меня...

 

А хор повторяет за ним каждое произнесенное слово на другую мелодию, в духе аккомпанемента.

В зале царила тишина. У многих студенток сверкали слезы. А мне предстояла большая трудность: в гимне «О, Иегова, чрез волны, чрез пустыни нас веди» провести соло на очень высоких нотах на протяжении всего гимна, под аккомпанемент хора Я не умела брать высоко, на спевках часто голос в этих местах срывался и опасалась, что и здесь сорвусь... Волновался и регент за меня.

Снова и снова я обращалась к Господу, стыдясь своего маловерия. И вот весь хор воодушевленно поет этот гимн, а я вдруг, не узнавая слабого своего голоса, легко и свободно, без всякого напряжения, как жаворонок, поднимаюсь все выше и выше. Слушатели и хор исчезают, я никого не вижу и только ощущаю одну радостную близость Господа.

Это были чудесные минуты в моей жизни. Потом и Павлуша, и хористы говорили мне, что они не слышали ни разу у меня такого одухотворенного и сильного голоса.

В заключение праздника выступил Костя Платов. Он говорил о том, как древние ученые, открывая и изучая законы природы, приходили к познанию Творца, творения и его Законодателя. Он цитировал Коперника, Ньютона и других.

Платов говорил так горячо, так убежденно и красноречиво, что захватил внимание всего многолюдного зала.

Когда закончился наш праздник, то Павлушу, Костю и меня окружила толпа. Одни задавали вопросы, другие просили назначить им где-нибудь беседу, третьи плакали, растроганные пением и живым словом. Многие меня обнимали. Только за-полночь, когда уже нельзя было занимать помещение, мы разошлись, но и на улице долго еще не смолкал студенческий гул. Некоторые предлагали устроить диспут.

После этого вечера мы стали всем известны в институте. Не было дня, чтобы кто-нибудь не обращался к нам с вопросами на духовную тему.

 

* * *

Прошло трое суток, в течение которых я не отходила от отца. Он редко приходил в себя, страдания его были непосильны. Сестра часто делала уколы.

Но вот глаза его вдруг прояснились, он улыбнулся мне и попросил позвать брата с женой, а когда они пришли, радостно сообщил нам:

— Милые мои, ухожу в Отцовский дом. Спойте на прощание «Отчизна моя в небесах, к ней стремится и рвется душа...»

Мы, заливаясь слезами, исполнили его просьбу и вдруг услышали его поющим вместе с нами. На словах «скоро кончится путь мой земной...» голос его оборвался. Он закрыл глаза и перестал дышать, лицо его стало торжественным... Наше ясное солнышко закатилось навсегда.

Острая боль от преждевременной смерти любимейшего отца охватила все мое существо, я громко зарыдала, не веря и протестуя в душе. Ведь я молилась о нем, ни минуты не сомневаясь в его выздоровлении. Молилась и община, и все мои друзья по словам Христа: «...если двое из вас согласятся на земле просить о всяком деле, то, чего бы ни попросили, будет им от Отца Моего Небесного» (Мф. 18:19).

Для меня вдруг вся жизнь потеряла свою красочность и звучность, все показалось бессмысленным. Я впервые прикоснулась к смерти, к праху, совсем недавно так радовавшему меня и других полнотой жизни.

Это было первым серьезным испытанием моей веры и отдачи Господу.

 

* * *

Наступили дни, когда я с братом каждый день поднималась в шесть часов утра и шла отмечаться на биржу труда. Наша очередь была очень далеко, а безработица в городе велика, и мы уходили ни с чем. Затем мы целый день бродили по городу в поисках работы и к вечеру возвращались голодные домой.

После смерти отца наша семья, четверо здоровых и трудоспособных людей, осталась, кроме меня, без хлебного пайка и работы. Я приносила из института фунт хлеба и делила на четыре части. Если брату удавалось что-нибудь обменять на картошку, что случалось крайне редко, то эти дни казались праздниками.

Ходили слухи, что в станицах можно обменять хорошее одеяло на муку. Мы с братом решили взять новое шелковое одеяло и поехали в ближайшую станицу. Я молилась и была уверена в успехе поездки.

Там, на базаре, у нас быстро купил одеяло за пуд муки какой-то казак и повел к себе домой получить муку. Когда мы пришли в очень богатый дом, казак взял у нас одеяло, затем открыл дверь и с громкой бранью вытолкнул нас на улицу. На шум сбежались соседи, и он им сказал:

— Видали таких? Много их здесь ходит, второй раз муку захотели получить.

Он запер дверь.

Мы сначала опешили, потом стали объяснять соседям, как все было, просили их заступиться. Они недоверчиво смотрели на нас, потом начали насмехаться и советовать «уносить ноги, пока целы».

Мы со слезами стали стучать в запертую дверь, но там все как вымерло. Подавленные случившимся, мы отправились обратно на станцию. Там, прождав напрасно целые сутки поезда, мы в конце концов вынуждены были прицепиться на буфера товарного состава и промерзшие вернулись в свой дом, ставший холодным и голодным. И не было ласковых глаз, и заботливый голос ничего не спросил:

— Где же твоя вера? А просьба «Хлеб наш насущный дай нам на сей день»? Как же Бог защищает избранных своих? — искушал меня мой семнадцатилетний брат.

— «Неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злого не будем принимать?» (Иов 2:10) — ответила я словами Иова, но сердце мое захлестнули сомнения.

Мы больше никуда не ездили, продолжали усиленно искать работу и возлагали надежду на первую мирную весну, на огороды. Но как было дожить до лета?

Такое бесплодное течение дней очень удручало меня. Терялось драгоценное время. Я стала уделять евангельскому делу только воскресенье, а в дома верующих перестала заходить, так как мне казалось, что всем известно, что я голодаю, я же считала совершенно недопустимым, чтобы мне, здоровой и молодой, оказывали помощь. Тем более, что весной всем было трудно. Но я ошибалась: никто и не подозревал о моем положении, и лишь одна Ануся страдала за меня.

Потеряв надежду устроиться на службу, я взяла пять отстающих школьников и стала готовить их для перехода в следующий класс за один фунт муки в месяц с каждого.

Весь день проходил в беганьи по урокам, вечер — в занятиях в институте. Домой возвращалась поздно со жгучей тоской по отцу. Быстро ложилась в ледяную постель и заливалась горькими слезами. Из соседней комнаты не слышно было его ласкового голоса: «Ну, что, ягодка, пришла?» Он ждал меня всегда...

Вскоре после поездки в станицу брат заболел тифом, и начались дни, когда мы с невесткой не отходили от него ни на минуту.

 

* * *

На пороге моего дома стояло третье испытание. Как-то днем зашли ко мне неразлучные друзья — Костя Платов и регент Павлуша. Их лица были крайне расстроены. Они пришли поделиться со мной печальной вестью.

В институте вывесили объявление, что после сдачи весенней сессии все факультеты, кроме экономического и сельскохозяйственного, переводятся в крупный, хорошо оборудованный Политехнический институт в Новочеркасске.

В деканате они узнали, что занятия там будут только дневные, число стипендий ограничено, и многим студентам придется искать вечернюю работу. А экономический и сельскохозяйственный, возможно, закроют.

Я очень огорчилась. Неужели все мои друзья уедут? Неужели хор перестанет существовать? Ведь Павлушу некому заменить. Неужели я лишусь возможности продолжать образование, с таким трудом доставшееся мне?

Павлуша расстраивался, что не получался его брак с хористкой Марусей, так как, лишившись работы, они не смогут вместе поехать в Новочеркасск, к тому же не имея там жилья. И придется на год отложить учебу, чтобы подкопить денег.

Костя опечалился до слез, что придется расстаться с хором, общиной и незаменимыми друзьями:

— Ведь в Новочеркасске нет общины. Я буду там один. Учиться я смогу, конечно, пока папа жив, и, думаю, найду себе какую-нибудь работу...

Ах, бедный Костя! Сокрыто было тогда от него, что не пройдет и полгода, как начнутся у него испытания такие же, как и у меня. Любимый им отец будет зверски убит бандитами-горцами, скрывающимися в горах. Останется большая семья без всяких средств, и он как старший брат вынужден будет временно бросить учебу, чтобы зарабатывать на хлеб. А сколько испытаний он вынесет через небольшую общину, организованную им!

Как хорошо, что от нас сокрыты все горести, через которые мы должны пройти. Иначе мы жили бы, как приговоренные, в ожидании близкой беды...

А пока мы делились своими печалями, надеждами. Подошли еще студенты — наши «четверговые» друзья. У каждого были свои заботы и трудности, каждому хотелось выслушать совет и сожаление друзей.

Закончилась эта встреча молитвой, в которой мы просили Господа повести каждого из нас Своим путем и избавить от горечи разлуки. Все мы плакали.

 

* * *

Лето было очень жаркое. В полях, огородах и садах рос обильный урожай, который больше никто не топтал, не сжигал и не увозил. Голоду пришел конец, а город быстро восстанавливался, оживал.

В нашем доме произошла радостная встреча с моей любимой сестрой, муж которой получил место управляющего одним учреждением в нашем городе. У них была крохотная дочка Милочка, которой едва исполнился месяц. Этот ребенок привлекал всех своими необыкновенно нежными и кроткими голубыми глазками и вызывал у всех радость. И не знала я в эти счастливые дни, что мы накануне тяжкого, самого тяжкого испытания...

Однажды я пришла домой с урока и увидела сестру на кровати в страшных судорогах. Лицо ее почернело, неудержимая рвота вызывала стоны, она была без сознания. В соседней комнате в таком же положении находилась девушка, помогавшая сестре по уходу за ребенком. Милочка же сладко спала в своей качалке.

Я побежала к ближайшему врачу, но дома его не застала и умоляла его жену помочь. Встревоженная моим рассказом, она обещала немедленно найти врача, а пока посоветовала растирать больных суконкой и прикладывать к ногам горячие бутылки.

Когда я вернулась домой, лица сестры не узнала. Растирая поочередно то ее, то девушку, я недоумевала, что с ними случилось? Но вот судороги прекратились, сестра пришла в сознание и едва внятным языком сказала:

— Господь, Пастырь мой...

— Веришь ли ты, что Он с тобой? — заплакала я Она кивнула мне головой и перестала дышать.

С порога двери я услышала голос врача:

— Девушка, немедленно прочь! Это холера! Сбросьте с себя платье, облитой рвотой, и вымойтесь горячей водой с мылом!

Я сбросила с себя платье, обмотала руки пеленками, схватила спящего ребенка и выбежала из комнаты.

Я положила Милочку на свою кровать и, потрясенная случившимся, горько зарыдала. Крик проснувшегося ребенка заставил меня бежать мыться горячей водой с мылом. Когда я взяла ее снова на руки, она притихла в ожидании кормления, но, ничего не получив, жалобно заплакала. Я дала ей воды из ложечки, но она не умела пить и еще больше плакала. Господи! Как же ее накормить?

Я вымыла ее горячей водой, переодела, завернула в одеяльце и побежала к Настеньке за советом. Когда я выходила на улицу, соседи молча с ужасом глядели на меня как на приговоренную, которой осталось жить несколько часов. Все от меня испуганно шарахались.

Настенька, узнав о случившемся, пошла по знакомым со слезами, рассказывая всем о несчастье. Я не знала, что делать с Милочкой, которая не умолкала ни на минуту, засыпая, устав от крика, и просыпаясь снова, трогательно показывая ротиком, что ее надо кормить.

Я пошла с ней по улице, заходя в каждый дом, спрашивала про кормящую женщину. И лишь к вечеру мне удалось найти мать, которая согласилась покормить ее. Долго мы сидели с Милочкой в ожидании, пока не насытится ее большой ребенок. На долю Милочки остались капли молока, которые она проглотила со стоном и снова заплакала. Женщина сказала, что у нее остается очень мало молока и кормить она не берется. Никакие мои слезы, просьбы, обещания хлебного пайка не смягчили ее.

Я вернулась к Настеньке, где меня ждал обезумевший от горя муж сестры.

— Я пришел обедать и увидел пустые комнаты и людей в черных халатах и масках, обливающих стены какой-то жидкостью, — рыдая, говорил он. — Где же Бог? Ты говорила, Бог — любовь? С самым отъявленным своим врагом я не мог бы поступить так жестоко, как сделал со мной Бог. В один час отнял цветущую двадцатитрехлетнюю жену, разорил гнездо и обрек ребенка на голодную смерть.

У меня не нашлось и слова утешения для его неверующего сердца, и я, обняв его, плакала вместе с ним. Милочка, утомленная своими невзгодами, крепко заснула.

— Как будем кормить малютку? — спросила я и рассказала, как мы до вечера не могли найти ей пропитание.

Вдруг муж сестры упал на колени и сказал:

— Боже, если Ты существуешь, сохрани жизнь моей дочери, и я уверую в Тебя и пойду Твоим путем навсегда...

Он встал с колен, выскочил из комнаты и куда-то побежал по улице. Я глубоко задумалась. Скоро проснется ребенок, которого ждет только сладкая водичка. Надвигалась голодная ночь... Но вот мысли мои вдруг прояснились, и я вспомнила, что в общине есть сестры, у которых грудные дети! Как я могла забыть об этом! Вот куда следовало бежать, а не сюда. Нужно немедленно отправиться к руководящему за адресом. Стоял знойный, раскаленный солнцем вечер. Идти надо было очень далеко, и я решила не мучить Милочку поисками. Я попросила соседку Настеньки побыть с ребенком. Она охотно согласилась, и я оставила для малышки сладкую воду.

Через три часа я, вся мокрая от долгого бега, но ободренная согласием одной верующей матери выкормить Милочку, влетела в дом.

Ужас охватил меня, восемнадцатилетнюю, неопытную, когда я увидела Милочку, жадно сосущую грязную тряпку, смоченную молоком.

— Еле выпросила полстакана молока — вон как сосет и давно молчит. Окуну ей тряпку — она снова сосет... — весело сказала соседка, на которую я оставила ребенка.

Я глотнула из стакана молоко — оно, конечно, было совсем прокисшее от жары. Дрожь прошла по моему телу. Я схватила Милочку и бежала с ней, не помня себя.

С большим участием и сочувствием встретила меня кормящая мать, которая приготовила нам и ночлег. Досыта была накормлена моя Милочка и спокойно заснула. Душу мою раздирала тревога за крохотное тельце.

Ночью у Милочки начался злостный понос, и через два дня, лежа у меня на коленях и уставив на меня жалостные глазки, она умерла...

У меня не было больше слез. Я опустилась в какую-то бездну и перестала молиться... Я потеряла сон, перестала есть и слегла. Меня взяла к себе Варвара Ильинична и долго не отпускала.

 

* * *

В начале осени я лежала у Варвары Ильиничны, окруженная любовью и заботой. Она каждый день уходила на базар, продавала какие-то мелкие вещи, приносила продукты и потом маленькими порциями непрерывно кормила меня. К вечеру приходил со службы ее муж, подносил мне свежее яйцо с карандашной пометкой и говорил:

— Верунчик, это от твоей Пеструшки. Кушай на здоровье, поправляйся, моя любимица.

Он завел в своей кладовой петуха и двух кур — одну для жены, другую для меня. Этих кур он каждый день выводил на прогулку.

Варвара Ильинична, всегда спокойная и радостная, ежедневно вела со мной беседы о каком-нибудь тексте Евангелия. Я быстро поправлялась. Однажды она мне сказала:

— Радуюсь, что наконец вернулся твой румянец, и вообще ты стала прежней. В сердце своем имею глубокую уверенность, что твои испытания прошли, и Господь теперь обильно благословит тебя за все твои потери и страдания.

— А как же понимать наши просьбы, на которые Господь не отвечает и которые не исполняет? — спросила я о мучившем меня сомнении.

Варвара Ильинична прочла мне молитву Христа, в которой он говорит: «Да будет не Моя, а Твоя воля». Молишься ли ты так, что готова подчинить свои желания воле Господней? Он не человек и видит далеко и знает, когда и кого отозвать в вечность на благо той души. Смерть — это жало, оно тяжело для уходящих и невыносимо для остающихся. Но эту смерть победил Христос Своим воскресением, и для нас она не существует. Верунчик мой дорогой! Радуйся, что твои незабвенные ушли в вечность с полной верой, и скажи всем сердцем своим: «Да будет воля Твоя». Споем, моя радость, одну песнь — я так давно не слышала твоего голоса. Да и порадуй меня своей улыбкой, которую я так люблю.

Мы с большим чувством запели с ней:

На трудном жизненном пути
О, дай, Спаситель, веру мне
Сказать безропотно Тебе:
«Как хочешь Ты».
И если Ты захочешь взять,
Что мне больней всего отдать,
О, дай безропотно сказать:
«Как
хочешь Ты...»

Затем Варвара Ильинична открыла Библию и прочла слова «Неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злого не будем принимать?» (Иов 2:10). Потом сказала мне:

— До сих пор ты знала Отца Небесного как подателя только одних благ. Да, ты была окружена Его любовью. Три года ты безбоязненно ходила под пулями и осталась невредима. Голод, холод, тиф и холера не скосили тебя. Дом твой не подвергся, как многие другие, ограблению или сожжению. За очень короткое время ты имела большие успехи в учении. Кажется, не было ни одного твоего желания, которое Господь не исполнил бы, а вот теперь

будешь ли ты любить Господа также, когда Он не только дает, но и отнимает многое от тебя? Любишь ли ты Его Самого? Или, может быть, только дары Его? Благословишь ли ты Господа не только в радостях, но и в страданиях своих? «Жив Бог, лишивший меня суда, и Вседержитель, огорчивший душу мою», — сказал Иов.

Я молча слушала обличения своей любимой старшей сестры и с горечью сознавала, как слаба оказалась вера моя при первых же испытаниях и как мало я люблю Господа. Я осознала свою вину перед Ним, и мы вдвоем опустились на колени.

Господь принял наши горячие молитвы, и я снова обрела радость души и Его близость. Я вернулась домой, окрыленная духовно и здоровая. Снова приступила к своим занятиям.

Вскоре я поступила на службу, и для меня началась новая, необычная страница жизни, связанная с духовным пробуждением в Осетии.

 

1956 г.


Главная страница | Начала веры | Вероучение | История | Богословие
Образ жизни | Публицистика | Апологетика | Архив | Творчество | Церкви | Ссылки